Если вам скажут, что все так и должно было быть, что случиться иначе и не могло, что Франция сделала все, что было в ее силах, Германия сделала все, что было в ее силах, и маленькая Либерия и маленький Эквадор и все остальные союзники тоже сделали все, что могли, и что после войны каждый делал все, что мог, чтобы залечить раны и забыть — скажите в ответ, что сделать все возможное еще не достаточно, что впредь мы слышать не хотим об этой логике — «сделали все, что могли» — скажите, что мы не хотим извлекать выгоду в дурной сделке, что мы не верим ни в какие сделки, как не верим и в воинские мемориалы. Мы слышать не хотим о такой логике событий и ни о какой логике. «Je ne parle pas logique, — сказал Монтерлан,
{118} — je parle gunurositu».
Не уверен, что вы хорошо поняли, поскольку это по-французски. Я повторю специально для вас на языке английской королевы: «Я не говорю логикой, я говорю великодушием». Это плохой английский, как сказала бы королева, зато ясный. Великодушие — вы слышали? Никто из вас, ни в войну, ни в мирное время не проявлял его. Вы даже не знаете этого слова. Вы полагаете, что снабжать побеждающую сторону ружьями и патронами великодушно; вы полагаете, что посылать Красный Крест и Армию Спасения на фронт — это великодушно. Вы полагаете, что скудная пенсия и кресло-каталка инвалиду — это великодушие; вы полагаете, что вернуть человека на его прежнее место работы — это и есть великодушие. Тогда вы не знаете, что значит это слово, ублюдки! Быть великодушным — это значит сказать «Да!» прежде, чем человек откроет рот. Чтобы сказать «Да» — надо сначала стать сюрреалистом или идеалистом, поскольку вы уже поняли, что значит сказать «Нет». Вы можете даже говорить «Да» или «Нет» в одно и то же время, если хотите сделать больше, чем от вас ждут. Быть грузчиком днем и денди Бруммелем
{119} по вечерам. Носить любую форму постольку, поскольку она не ваша. В письмах к матери просить о вспомоществовании, чтобы иметь чистую тряпицу подтереть зад. Не волнуйтесь, когда увидите соседа, бегущего с ножом за женой: может быть, у него есть на то причина, а если он убьет ее — будьте уверены в том, что он знает, за что. Если вы стремитесь развить свой ум, бросьте! Ум не разовьешь. Обратите внимание на свое сердце — мозг находится там.
Ах да, если бы я знал, что живут такие люди — Сандрар, Ваше, Гросс, Эрнст, Аполлинер — если бы я знал это тогда, если бы я знал, что они по-своему думали о тех же вещах, что и я, я бы лопнул. Да, думаю, я бы взорвался как бомба. Но я не ведал. Не ведал, что почти за полсотни лет до того безумный еврей в Южной Америке дал жизнь таким потрясающе волшебным фразам,
{120} как: «голубка сомненья с вермутом на губах» или «я видел, как винная ягода съела онагра», не ведал, что приблизительно в это же время француз, тогда еще мальчик,
{121} произнес: «Ищи цветы, похожие на стулья»… «мой голод — это частицы черного воздуха»… «его сердце, янтарное и пылкое». Может быть, в это же время или около того, когда Жарри писал: «в жевании звук мотыльков» и Аполлинер повторял за ним: «рядом с господином, проглатывающим себя», а. Бретон слабо бормотал: «педали ночи крутятся без остановки», может быть, в «воздухе прекрасном и черном», который одинокий еврей нашел под созвездием Южного Креста, другой человек, тоже одинокий и гонимый, человек испанского происхождения готовился написать на бумаге эти памятные слова: «Я ищу, все во всем, во утешение за свое изгнание, изгнание из вечности, ибо о своем изгнании с земли я говорю как об изгнании с небес… Теперь, я полагаю, что лучшим способом написать этот роман будет рассказ о том, как его следует писать. Это роман о романе, произведение о произведении. Или Бог Бога, Deus de Deo».
Если бы я знал, что он собирается прибавить то, что следует за этим, я бы наверняка взорвался бы как бомба… «Под сумасшествием разумеют потерю рассудка. Рассудка, но не истины, ибо есть безумцы, вещающие истину, тогда как остальные хранят молчание…» Ведя речь об этих вещах, ведя речь о войне и о погибших на войне, я не могу удержаться от упоминания о том, что двадцать лет спустя я прочитал у француза и на французском. Чудо из чудес!
«Il faut Ie dire, il y a des cadavres que je ne respecte quo moitie».
[14]
Да, да и еще раз да! О, давайте совершать необдуманные поступки — ради одного только удовольствия! Давайте совершать нечто жизненное и прекрасное, даже если это пагубно! Сказал же безумный каменщик: «Все порождается великой тайной и проходит ступень за ступенью. Какие бы новые качества ни приобретались, мы не испытываем к ним отвращения».
Повсюду во все времена все тот же овариальный мир заявляет о себе. И в параллель с этими заявлениями, пророчествами, гинекологическими манифестами, в параллель и одновременно с ними — новые тотемы, новые табу и новые пляски войны. В то время как братья человека, поэты, золотоискатели будущего выплевывают в черный и прекрасный воздух свои магические строки — о, глубокая непостижимая загадка! — в это же время другие люди говорят: «Не желаете ли получить работу на нашем заводе боеприпасов? Обещаем вам высокие заработки и наилучшие санитарно-гигиенические условия. Работа так проста, что под силу даже ребенку!» А ежели у вас есть сестра, мать, жена, тетка, способная двигать пальцами и не имеющая дурных наклонностей — милости просим и ее на оборонный завод. А если вы боитесь замарать руки — вам очень тактично и понятно разъяснят, как устроены эти деликатные механизмы, как поступать, когда они взрываются и почему вы не имеете права сами облегчаться в случае необходимости, поскольку … et ipso facto e pluribus.
[15]
Во время скитаний в поисках работы я поражался не сколько тому, что меня заставляли ежедневно блевать (ежели удавалось набить чем-нибудь брюхо), сколько непременными расспросами: хороши ли мои наклонности, устойчив ли я морально, трезв ли, трудолюбив ли, где работал прежде, а если не работал, то почему? Даже мусор, который я подрядился убирать по линии муниципалитета, был в цене у них, кровопийцев. Стоя по колено в отбросах, последний из униженных, кули, пария, я оставался частью фабрики смерти. Я пытался читать «Ад» по ночам, но английский перевод не соответствовал католическому духу этого произведения. «Того хотят там, где исполнить властны
{122} то, что хотят…» Хотят … Хотение, lubet.
Вот если бы знать тогда это волшебное слово, как смиренно я занимался бы уборкой мусора! Как сладостно ночью, когда Данте недосягаем, а руки пропахли отбросами и гнилью, прибегнуть к этому слову, которое в голландском означает «похоть», а на латыни «либитум», то есть божественное благоусмотрение.
Стоя по колено в мусоре я сказал однажды то, что по преданию Мейстер Экхарт
{123} произнес давным-давно: «Воистину, я нуждаюсь в Боге, но и Бог нуждается во мне». Подвернулась работенка, ожидавшая меня на бойне — сортировать кишки — но у меня не набралось денег на билет до Чикаго. Я остался в Бруклине, в чертогах собственных кишок, кружась по изгибам лабиринта. Я остался дома искать «зародышевый пузырек», «дракона замок, что на дне морском», «возвышенную душу», «поле в квадратный дюйм», «дом в квадратный фут», «темное прошлое», «пространство прежних небес». Я оставался взаперти, узник Форкула, бога дверей, Карды, бога дверных петель, и Лиментия, бога порогов. Я разговаривал только с их сестрами, тремя богинями по имени Боязнь, Бледность и Лихорадка. Я не видел «азиатской роскоши», которую видел или вообразил, будто видел, блаженный Августин. И не видел я «рождение близнецов, появившихся на свет друг за другом, так что второй держал первого за пятку». Но зато я видел улицу, названную Миртл-авеню, что сбегает от Боро-холл к Фреш-Понд-роуд. По этой улице никогда не ступал ни один святой (в противном случае он бы рассыпался в прах), на этой улице не произошло ни одного чуда, по ней не ходил ни один поэт, ни один гений, на ней не выросло ни одного цветка, ее не осветил ни единый луч солнца, ее не Омывал дождь. Я двадцать лет откладывал это на будущее, а теперь предлагаю вам в качестве подлинного Ада Миртл-авеню, одну из неисчислимых горных троп, бороздимых железными чудищами. Эти тропы ведут к самому сердцу американской опустошенности. Если вы видели только Эссен или Манчестер, Чикаго или Леваллуа-Перре, Глазго или Хобокен, Канарси или Бейонн — вы ничего не увидели из той великолепной пустоты прогресса и просвещения. Дорогой читатель, тебе надобно в этой жизни посмотреть на Миртл-авеню, дабы прочувствовать, как далеко вперед заглянул Данте. Ты должен мне поверить — на этой улице ни в домах, выстроившихся вдоль нее, ни в булыжниках мостовой, ни в эстакаде надземки, разрезавшей ее надвое, ни в созданиях, которые носят имена и живут там, ни в каком животном, птице или насекомом, проходящем по ней на бойню или уже забитом, нет надежды на «хотение», «очищение» или «отвращение». Это не улица скорби, ибо скорбь должна быть гуманна и узнаваема — это улица сущей пустоты: она более пуста, чем навеки потухший вулкан, белее пуста, чем вакуум, более пуста, чем слово Божие на устах у неверующего.