Джордж вздохнул и потер пальцами виски. Ему действительно нездоровилось. Возможно, стоило бы на сегодня с работой покончить. Он вырезал и сам не знал что именно из заплесневелого томика «Золотой чаши»,
[21]
найденного в лавке старьевщика и купленного всего за фунт. Книга эта, как он подозревал, могла бы послужить глубочайшей метафорой для его ситуации, если бы он сам или кто-либо из его окружения удосужился ее прочитать. Но все, что ему было известно о сюжете, он почерпнул из аннотации на задней обложке. Что-то там насчет золотой чаши, подаренной в знак любви, которую раскололи снизу доверху. Он оторвал обложку, выкинул в мусор и принялся терзать лезвием страницы, пытаясь представить, что могло бы понадобиться Кумико для последней таблички.
Но страница уничтожалась за страницей, а ничего не появлялось. Начал он, плохо соображая, что делает, с женских силуэтов — лиц, тел, то одетых, то нет, — а один раз даже вырезал женскую грудь с огромным соском — такую примитивно вульгарную, что тут же измял ее и ушел на обед, пристыженный и печальный. Да что это с ним?
Затем он перешел на фауну. Все-таки именно журавль свел их вместе, и если слово «последний» продолжало витать в воздухе, то, возможно, завершить эту серию животным было бы самым закономерным. Но все его птицы превращались в пингвинов, а все его пингвины становились выдрами. Тигры получались овцами, драконы — мотыльками, а от лошадей оставались только абстрактные геометрические фигуры с неубедительными конечностями.
— Вот ч-черт! — не выдержал он наконец, выкидывая результат, наверное, вот уже сотой попытки.
Еще одна — и он сдастся. Возможно, теперь уже навсегда.
Он вырвал последнюю (опять это слово) страницу вязкой джеймсовской прозы и попробовал прочесть ее в надежде хоть на какое-то вдохновение.
Воистину, она увидела его куда менее доверчивым, увидела, как он блуждает в закрытых сумеречных комнатах, передвигаясь с места на место, или же откидывается на глубоких диванах и разглядывает пространство перед собой сквозь дым нескончаемых сигарет.
Да, кажется, это и впрямь подходило для характеристики старины Джорджа, если учесть, как мало он знал о Генри Джеймсе. Он не сомневался, что текст должен быть блестящим, но это совсем не походило на особую артистичную стилистику, скорей выглядело как писательство в чистом виде. Рисование страницы. Вырезание без надрезов.
А затем — поскольку он все-таки оставался Джорджем — он вдруг ощутил острый укол совести за то, что думает так же, как его собственная дочь, и за то, что так недобр к давно умершему писателю, которого боготворят тысячи, ну или хотя бы сотни читателей и золотая чаша которого, несомненно, означала нечто настолько богатое смыслами, что наверняка могла осветить закрытые сумеречные комнаты его собственной жизни…
Он ненадолго закрыл глаза. Наверное, Генри Джеймс — последний в списке писателей, которых стоит читать, когда у тебя лихорадка. Он протяжно вздохнул, открыл глаза, перевернул страницу. И прочертил на ней бритвой долгий разрез.
Зачем же он звонил Рэйчел? О чем он, вообще, мог думать в те чертовы секунды?
Он провел бритвой еще одну линию, образовав грубый незаконченный треугольник.
Похоже, он сознательно решил тогда пожертвовать всем, только бы досадить Кумико, но досадить ей так, чтобы она, по возможности, никогда о том не узнала, и в итоге это, как и следовало ожидать, лишь исполосовало сердце ему самому.
Он проделал в странице еще два разреза, вынул получившуюся фигуру и отложил в сторону.
Он совсем не злился на нее, если честно. Он просто… заблудился. Остался один. Без нее, даже когда она оставалась рядом.
Он покромсал страницу еще немного, над дыркой от вырезанного треугольника. Немного на этой странице, немного на той.
И виноват во всем был только он сам. Он никогда не спорил с Кумико, не требовал от нее ничего иного, кроме того, что она давала сама, а значит, у нее были все основания думать, надеяться, верить, что Джордж счастлив тем, что ему дано.
Надрез. Разрыв. Еще надрез. Еще разрыв.
И вот так — глупо, безумно — он ушел к Рэйчел, которая отдалась ему и которой отдался он сам лишь ради того, чтобы обнаружить…
Последний надрез.
…что отдавать всего себя — это слишком. Кое-что — и то уже много. А может, и в самый раз. Что его мир, мир шестидесятипятипроцентного мужчины, заполнился до краев и теперь шел на дно целиком.
Он хотел Кумико. Не было ничего иного, чего стоило бы хотеть и в чем стоило бы нуждаться.
И пожалуйста, пожалуйста, пускай она простит его, даже сама не зная за что. Все, чего он хотел от нее, — это прощения.
Прости меня, умоляю…
— А что, выходит круто! — сказал позабытый Мехмет, все еще стоявший рядом.
— Клянусь богом, Мехмет, — рявкнул Джордж, снова вздрогнув. — Я безумно счастлив, когда меня хвалят так неожиданно!
— Да нет, я серьезно, — отозвался Мехмет. — Очень мило.
Джордж посмотрел на то, что он сделал, на свой рабочий коврик, где различные фигуры слиплись в нечто большее. Его глазам хватило секунды, чтобы понять: вот оно, и этого нельзя не признать.
Он вырезал вулкан. Извергающийся вулкан.
Покрытый словами, добытыми из книги. Изрыгающий огонь, серу, пепел и смерть. Провозглашающий разрушение старого мира.
Но, как всегда, и рождение нового.
Вот то, что он искал. То, что требовалось.
Последняя нарезка.
Можно закончить эту историю.
Он поехал к ней домой прямиком из студии, упаковав вырезанную фигурку в прозрачный пластиковый футляр. Он больше не нервничал по поводу того, что она ему скажет, ибо знал, что его часть работы удалась. Это было совсем не похоже на те вулканы, что он вырезал до сих пор — невозмутимые, мирные, деклассированные увальни, которых она в своих работах никогда не задействовала, — и еще меньше на вулканы, которые делала она. И дело было даже не в разнице между пером и бумагой; этот вулкан родился из-под его пальцев неосознанно, это был вулкан Джорджа, и пускай золотая чаша Генри Джеймса удержит хотя бы несколько цветочков, и спасибо, если не протечет, потому что нынешний вулкан — это именно та необходимая Джорджу метафора, и вовсе не потому что его огненная лихорадка извергалась подобно лаве.
Опускался вечер, когда он остановил машину у здания, в котором Кумико снимала жилье — квартирку, в которую его не пускали дальше порога. Что никогда не казалось ему странным до этих самых пор — так, лишний штрих к ее тайне, ну не хочет показывать, как она работает, не хочет даже держать его в собственной памяти, ибо это нарушит рабочий процесс. Он легко поверил в это, хотя ей никогда не возбранялось приходить на его рабочее место, в студию.