Но ведь настала она, нормальная жизнь! Ольга помнит свою сумасшедшую, ни на что прежнее не похожую радость, когда она впервые поняла, что не цепенеет от страха, видя в руках у Григория упаковку какой-нибудь психотропной дряни или бутылку водки. Уже больше трех лет Григорий не прикасался ни к таблеткам, ни к алкоголю. Сам решил и вслух сказал: никогда и ни при каких обстоятельствах. Ольга робко радовалась, но душа никак не могла забыть того ужаса, в котором жила так долго. А тут вдруг случилось так, что пришла она домой после работы, а там целая компания за столом – гости пожаловали, старые Гришины друзья, сто лет не виделись, само собой – каждый с бутылкой. И Григорий за столом, конечно, дым коромыслом, шум, смех, он в центре внимания, он всегда во всех компаниях в центре внимания был, душа общества, красавец, умница, трепач и запевала… Ольга вошла, глянула на всю эту вакханалию, слегка пожалела, что наверняка все уже сожрали, и что пораньше лечь спать вряд ли получится, и что ковер-то чистить придется… И вдруг задохнулась от оглушающей, огромной, небывалой радости: Григорий разливал коньяк по бокалам, а она не только не испугалась, а даже сначала и внимания на это не обратила, – потому, что он был трезв, он давно уже трезв, и будет трезв, и это называется счастьем.
Счастья опять не получилось. Вспоминая всю свою жизнь, Ольга вдруг поняла, что единственной счастливой минутой была именно та, когда она обнаружила, что не боится бутылки в руках Григория. Потому что оставалось еще много всего, чего приходилось бояться.
Трезвый образ жизни почти не изменил его. Он оставался точно так же эгоистичен, раздражителен, груб и жесток. Ладно, говорила она себе. Он просто болен. Он столько лет травил себя всякой гадостью. Это само собой не проходит. Ничего, потихоньку вылечим.
А он, кажется, не собирался ничего менять. Вселенная по-прежнему вращалась вокруг него, и не существовало других мнений, кроме его собственных, и других вкусов, интересов и целей. И ему все мешали. Особенно Ольга.
– Ты хоть что-нибудь можешь сделать по-человечески? – Это была его дежурная претензия.
Выходило, что она все делает не так – не так говорит, не так подметает пол, не так одевается, не так смотрит на него… Сначала она старалась все делать так, как он говорил. Но получалось еще хуже – он замечал, что она старается, и жестоко смеялся над ней, издевался, не выбирая слов. Вернее, выбирая самые обидные. Потом она и стараться перестала: старайся не старайся – все равно ничего у нее не получится. Больше всего она боялась, что кто-нибудь увидит, какой Григорий дома. Это было бы невыносимо. В компаниях-то он по-прежнему был блистательным и очаровательным. И по-прежнему бабы вешались ему на шею. Значит, во всем виновата она.
А потом она начала стремительно слепнуть. Она и так своих очков всю жизнь страшно стеснялась, всю жизнь жилы рвала, чтобы доказать, что она не хуже других, что и она что-то может. А тут оказалось, что ничего она не может, даже автобус в упор разглядеть, даже собственного мужа на улице узнать. Из отделения она перешла работать в физиотерапевтический кабинет, массажисткой.
– Учиться надо было в свое время, – раздраженно заметил по этому поводу Григорий. – Кому ты нужна без образования? Я тебе всегда говорил: без образования ты никто. Говорил или не говорил?
И она часа два молча слушала, какая она серая, никчемушная, никому не нужная и совершенно не приспособленная к жизни.
Легче ей стало при Шурке. Двенадцатилетняя дочь Григория от первого брака появилась у них в доме потому, что умерла бабушка, а мать Шурки в это время работала за границей. Григорию позвонили из Москвы их соседи, и он долго раздраженно метался из угла в угол, рассказывая, какие его планы может нарушить появление этой девчонки. Самое разумное в этой ситуации – устроить Александру в интернат, пока мать не вернется.
Ольга не понимала, почему мать Шурки не может вернуться сейчас. Какая, к дьяволу, работа? Ведь ребенок один остался. Но раз уж мать Шурки почему-то вернуться не может, то при чем тут интернат, если есть живой отец?
Она так и сказала:
– Но ведь ты ее отец.
Он вспылил, в голос кричал, какая она идиотка, если думает, что дети – это развлечение, что она его дочери никто, что это вообще не ее дело и ее мнение никого не интересует.
– Да, Гриша, – с усталой безнадежностью согласилась она. – Конечно, ты лучше знаешь, как надо делать.
Через два дня он все-таки съездил в Москву и вернулся с Шуркой.
Григорий и к дочери был совершенно равнодушен. И она раздражала его всем и всегда, но при ней он хоть чуть-чуть сдерживался. А Ольга подружилась с девочкой сразу, и Шурка привязалась к ней искренне и радостно. Два года Ольга была почти счастлива. А потом из-за границы вернулась мать Шурки, и Шурка уехала. При расставании они обе ревели, цеплялись друг за друга, требовали друг от друга обещаний писать и звонить. Григорий стоял у вагона, хмурился и демонстративно поглядывал на часы. Он отвез Шурку в Москву, вернулся, и все пошло по-старому. Отдушинами были редкие Шуркины звонки и еще более редкие письма. Ольга перечитывала их по десять раз, прячась от Григория. Если он видел – тут же начинал точить ей душу высказываниями типа «ты ей никто, ты ей не нужна, что за придурь – за чужих детей цепляться»…
Жить было страшно и тоскливо.
Когда Володин предложил ей операцию, она согласилась без всяких эмоций. Пусть попробует, если ему так хочется. Сама она ни на что хорошее давно уже не надеялась.
– Чудес не обещаю, – честно предупредил Володин. – Бурая катаракта – это, как правило, после травмы. Черт его знает, что там в стекловидном теле делается. Все сосуды порваны. Но с другой стороны, чем мы рискуем? Четыре сотых процента – это не зрение, знаешь ли.
Ольга знала. Ох, как она это знала… Она уже третий год ходила, ориентируясь в пространстве на звуки да на запахи.
Когда ей впервые сняли повязку, она сразу даже не осознала, что произошло. А произошло то самое чудо, которого ей не обещали, – она видела так, как не видела за всю свою жизнь. И даже не подозревала, что остальные люди могут так видеть. И это в первые дни после операции! А что будет потом?
А потом у нее оказалось стопроцентное зрение. Ольга вернулась из физиотерапии в свое родное хирургическое отделение и приготовилась начать новую жизнь.
Новая жизнь началась с того, что зав отделением Иван Федорович Банков, с которым Ольга проработала несколько лет, которого привыкла уважать, который ей даже нравился, который и к ней относился, как она думала, с симпатией и уважением, – так вот, этот милый человек, опять ее шеф, впервые увидев ее после операции без очков – без ее прежних минус двадцать четыре и без постоянных нынешних черных, – за две секунды сошел с ума до такой степени, что без всяких предисловий закрыл дверь дежурки на ключ, заломил ей руки за спину и стал лихорадочно стаскивать с нее халат. Она попробовала что-то вякнуть: мол, Иван Федорович, вы что? Он просто закрыл ей рот рукой, сжав лицо сильными пальцами хирурга, и сказал с усмешечкой: