Что это была за прогулка, что за ветер! – никогда не забуду. Мы придвинулись ближе, чтобы лучше слышать друг друга, и наши зонты намертво сцепились спицами, порывы ветра уносили наши слова в сторону, летели сорванные зелёные листья, а по холму, под которым вставала, клубясь, свинцовая громада, мчались и мчались олени. Для чего я рассказываю Вам то, что Вы и сами видели? Для того, чтобы нас единило не только увиденное, но и слова о нём – как единили порывы ветра и короткие миги внезапного затишья. Всё, что нас окружало на этой прогулке, – это был больше Ваш мир, водяное царство: луга, лежащие под водой, словно город Ис, деревья, растущие разом и ввысь и вглубь, клокотание туч и в надземных и в подводных кронах…
Что ещё? Я заново переписываю для Вас «Сваммердама». Работа непростая: то и дело натыкаюсь на мелкие недочёты, что-то правлю, на что-то просто досадую. Список вы получите на следующей неделе. И на следующей же неделе мы опять отправимся на прогулку, Вы согласны? Убедились Вы, что я не людоед, а обычный джентльмен, смирный и несколько мнительный?
Не находите ли и Вы любопытным и вместе с тем естественным, что мы так робели друг друга, хотя наше письменное знакомство не скажу чтобы поверхностное? Я как будто знаю Вас всю жизнь, а вот ведь подбираю учтивые фразы, вопросы из светского обихода: во плоти Вы (как, может быть, едва ли не каждый) много загадочнее, чем Ваши чернильные начертания. (Это, должно быть, ко всем нам относится. Судить не берусь.)
На этом закончим. По Вашей просьбе, адресую письма в Ричмондскую почтовую контору, до востребования. Не по душе мне что-то эта уловка: мне не нравится, что она имеет вид мошеннической проделки, я нахожу её предосудительной. Не думаю, чтобы и Вы, столь чуткая ко всему недолжному, гордая своей нравственной свободой, решились на эту хитрость с лёгким сердцем. Нельзя придумать что-нибудь получше? Нельзя ли будет в дальнейшем обойтись без этой уловки? Я весь в Вашей власти, но мне неспокойно. Дайте знать, если возможно, получили ли Вы это первое отправленное до востребования письмо. И ещё дайте знать, как обстоят Ваши дела и когда мы сможем увидеться снова. Поклон Псу Трею…
* * *
Любезный друг мой.
Письмо дошло благополучно. Ваше слово – «уловка» – меня удручает. Я подумаю. Помех немало: завесы, заверти, – но я подумаю – и может статься, из этих раздумий выйдет не только головная боль, но и что-нибудь путное.
Не скоро забуду я нашу блистательную прогулку по влажным лугам. Не забуду ни единого Вашего слова, ни самых ничтожных знаков самого почтительного внимания, ни тех редких минут, когда нам случалось высказывать истины и здравые суждения о загробной жизни. Теперь Вы, надеюсь, верите, что сеансы миссис Лийс заслуживают того, чтобы Вы, отнеслись к ним со всей серьёзностью. Убитым горем они несут несказанное утешение. На прошлой неделе некая миссис Томпкинс больше десяти минут держала у себя на коленях своего умершего малыша: весил, как она уверяла, точь-в-точь как живой, и сжатые в кулачок пальчики и пальчики на ногах – всё как у живого, а материнское сердце может ли обмануться? И отец тоже имел возможность коснуться мягких кудряшек ненадолго, возвращённого им малыша. А ещё бывшие на сеансе видели проблеск неземного света и ощутили лёгкое благоуханное веяние.
Как Вы это верно заметили, что после беседы воочию – звучит как «на очной ставке!» – на бумаге беседуется с трудом. Что писать – не знаю. Перо упирается. Голос Ваш наполняет душу священным трепетом – да-да, трепетом – и голос, и само Ваше присутствие, как бы я к нему ни относилась. Свидеться ли нам вновь? Во благо ли будет такая встреча или во зло? Пёс Трей – который также Вам кланяется – не сомневается, что во благо, а я не знаю. – Так и быть: во вторник. Если Вы не придёте, я справлюсь, нет ли письма на почте, где я дожидаюсь своей очереди вместе с жёнами моряков, всевозможными щеголихами и хмурым негоциантом, чьё лицо, если ему нет письма, морщится так, что того и гляди грянет буря.
Жду не дождусь «Сваммердама».
Ваш искренний друг.
* * *
Друг мой.
Я хотел начать в таком духе: «Не нахожу слов, чтобы выразить, как я виноват перед Вами», и что я-де «поддался минутному безумию», и тому подобное, потом я решил не говорить о случившемся напрямик, а пуститься в околичности – доказывать, будто это неправда, что магнит стремится к магниту, да так упорно доказывать, что ложь глядишь и предстанет спасительной в своём роде выдумкой, в которой есть своего рода истина. Но законы природы – это то, что заслуживает наибольшего уважения, да и среди законов человеческих есть такие, что действуют столь же непреложно, как поле намагниченного железа или природный магнит, и если я стану лгать – Вам, кому я не лгал никогда, – то я погиб.
До конца своих дней не забуду, какою Вы были за миг до того, как на меня накатило безумие. Ваше бледное лицо смотрело на меня с бесхитростною прямотой, Вы протянули мне руку, озарённую водянистым солнечным светом, лившимся меж высоких деревьев. Я бы мог взять Вас за руку, мог и не взять – ведь мог же? Взять или не взять – ведь мог? Теперь-то все «или» позади. Никогда ещё до той минуты моё существо не сосредотачивалось так всецело на одном, в одном пространстве, в одном времени: блаженная вечность, заключённая в единый, словно бы нескончаемый миг. Я слышал Ваш зов – пусть при этом Вы и говорили о чём-то другом, что-то про цветовой спектр радуги; но из самого средоточия всего, что есть Вы, из самых глубин его рвался обращённый ко мне зов, и я должен был – не словами – ответить на этот бессловесный призыв. Что же, только ли мною владело безумие? Когда я держал Вас в объятиях (пишу и, переживая вновь, трепещу), я знал твёрдо: не один я безумен.
Нет-нет, про Вас – не буду: я ни мыслей ни чувств Ваших не знаю.
Но за себя я говорить должен. Должен высказать, что у меня на душе. Эти непростительные объятия были не безотчётным порывом, не минутным всплеском – они от того, что таилось во мне глубоко-глубоко, от самого, может быть, во мне лучшего. Знайте, что я уже с той первой встречи понял: Вы – моя судьба, и с тех пор я так и живу с этим чувством, хотя порой мне, возможно, удавалось перерядить его до неузнаваемости.
Я еженощно вижу во сне ваше лицо, ежедневно, проходя по будничным улицам, слышу, как в моём притихшем сознании выпевается ритм Ваших строк. Я назвал Вас своею Музой, и это правда – или может быть правда: Вы моя Муза, вестница из некой повелительной обители духа, где неумолчной песней звенит сама душа поэзии. Я был бы ещё правдивее, если бы назвал Вас своей Любовью… Вот и назвал. Да, я люблю Вас, люблю всякой любовью, на какую только способен человек, люблю до беспамятства. Такой любви в мире приюта не будет, такая любовь, говорит мой поугасший рассудок, счастья ни Вам, ни мне принести не может и не принесёт; я пытался ускользнуть от этой любви, пытался упасти от неё Вас, употреблял для этого всевозможные ухищрения. («Кроме молчания», – резонно заметите Вы, но молчать было выше моих сил.) Мы с Вами трезвомыслящие люди девятнадцатого столетия, и можно было бы оставить coup de foudre
[98]
тем, кто подвизается в плетении романтических повестей, – но я получил несомненные доказательства, что Вам и без моих признаний всё было известно, что Вы, пусть и на миг (тот бесконечный миг) поверили в истинность того, что я сейчас Вам открыл.