На палубе пакетбота, посреди Ла-Манша, Филипа вдруг поразила мысль: он понятия не имеет, что собой представляет Франция, или Париж, или Европа. В ясные дни он видел французский берег — белые утесы, но совсем не такие, как в Англии. Или расплывчатую твердь, тающую в тумане. Это завораживало Филипа. Его всегда завораживали прозрачные пленки и вещества, которые наполовину скрывали и наполовину открывали иные, непохожие предметы. Французский берег казался ему чем-то вроде глазурей. Филип ходил на лодке на Ла-Манш удить макрель — шкурка макрели, как и облачно-полосатые небеса, тоже бесконечно завораживала его. Когда Филип понял, что ему нужно успокоиться, он попытался смотреть на ускользающие одинаковые лезвия и стрелы в воде, вспаханной кормой судна и убегающей назад. Бутылочная зелень и зелень, напоенная серебристым воздухом; какие сливочные и белые тона, какая тьма в глубине под ними. Фладд стоял рядом, положив руки на перила, и так же пристально вглядывался в воду. Филип знал, что они видят одно и то же. За спиной у них болтали и смеялись трое юношей. Джулиан рассказывал какой-то анекдот, пародийно изображая француза. Чарльз хохотал. Проспер Кейн что-то читал — по-видимому, каталог. Филип понял, что взбудоражен и боится. Другая страна, другие люди, другие привычки, незнакомая еда. Он единственный из всей компании еще ни разу не путешествовал.
Джулиан уже несколько раз бывал в Париже. Он знал музеи и галереи; он сидел в кафе, плавал на лодке по Сене. Чарльз останавливался в лучших отелях и катался в Булонском лесу. Том был в Париже вместе с родными один раз, давно, под присмотром Виолетты — он смутно помнил Нотр-Дам и боль в натруженных ногах. Фладд провел буйные годы своей парижской юности на чердаках, потратил время на выпивку, табак и женщин.
Один только Проспер Кейн был готов к потрясению от великой Всемирной выставки.
Выставку можно было рассматривать как ряд парадоксов. Она была гигантской, несоразмерной, занимала площадь в 1500 акров и обошлась в 120 миллионов франков. Она привлекла 48 миллионов платных посетителей. Ее строительство заняло почти четыре года, если считать элегантный новый мост Александра III, перекинутый аркой через Сену, Большой дворец со стеклянной крышей и хорошенький розовый Малый дворец. Но в то же время она обладала неповторимым метафизическим очарованием, свойственным любой тщательно сделанной копии реального мира, — очарованием миниатюрных, игрушечных театров, марионеточных ширм, кукольных домиков, клеенчатых полей сражений, на которых среди лесов и холмов высотой в дюйм сражались крохотные свинцовые армии. Выставка пленяла приятной уходящей вдаль бесконечностью жестянки для печенья, нарисованной на жестянке для печенья. На выставке были представлены передовая мысль человечества в виде новых машин и нового оружия и образы ремесленников, явно наслаждающихся своей работой. Была здесь и реконструкция средневекового Парижа с трубадурами и тавернами, живописными нищими и дамами в кринолинах. Были и новые удобства — щедро раскиданные повсюду общественные уборные, от самых примитивных до роскошных, с проточной водой и полотенцами, телефонные будки, движущиеся лестницы и даже движущаяся мостовая с тремя полосами различной скорости. Был и зеркальный дворец, и целая искусственная швейцарская деревня в полном комплекте — водопад, крестьяне, горы и коровы. По левому берегу Сены расположились дворцы различных наций, иные — со средневековыми башнями, иные в стиле барокко или рококо. США предоставляли телеграф, воду со льдом и котировки фондовой биржи для бизнесменов, оказавшихся вдали от дома. Салфетки, бокалы, серебро и фарфор ресторана в немецком павильоне выбирал лично сам кайзер. Он также прислал полный набор прусской немецкой военной формы для всех чинов. Итальянцы воспроизвели собор Св. Марка. Британцы заказали Эдвину Лаченсу точную копию загородной усадьбы эпохи короля Иакова, а затем наполнили ее полотнами Берн-Джонса и Уоттса, мебелью и гобеленами работы Морриса и компании.
Был здесь и Дворец электричества с Башней воды, зал динамо-машин и зал с сотнями новых автомобилей, всех видов и размеров. Тирольский замок стоял напротив павильона русского алкоголя, Дворца оптики и Дворца женщин, рядом с хорошеньким, как коробочка драже, Эквадорским дворцом, впоследствии служившим муниципальной библиотекой в Гуаякиле. На площади Согласия, где продавались билеты, возвышались потрясающие воображение, никем не любимые ворота Бине — монументальная арка, что-то из «Тысяча и одной ночи», покрытое многоцветной штукатуркой и мозаикой, сплошь усаженное хрустальными кабошонами. Это сооружение резало глаз своей искусственностью, но его формы были основаны на формах живой природы — позвоночник динозавра, шестигранные соты пчелиных ульев, пластинки мадрепоровых кораллов. На самом верху стояла чудовищно огромная фигура женщины: Ла Паризьен, «Парижанка», пятнадцати футов высоты, с огромной грудью, слепленная с Сары Бернар и одетая в неглиже или халат, созданный самим Пакэном. На голове у нее был герб города Парижа, похожий на остроконечную тиару или на нос корабля. Статуя никому не нравилась и служила мишенью для насмешек.
Двумя самыми крупными экспонатами на выставке были дальнобойная пушка Шнайдера-Крезо и коллекция скорострельных пулеметов Виккерса-Максима. Кайзера не пригласили ни на его собственную выставку, ни на какую другую. И его советники, и французские хозяева выставки боялись, что он скажет что-нибудь неуместное или провокационное. Если британские войска убивали буров, то немецкие в это время где-то далеко воевали с китайцами. Кайзер сделал выговор Круппу за поставку китайским крепостям пушек, нынче стрелявших по немецким канонеркам. «Сейчас, когда я посылаю своих солдат в бой против желтокожих чудовищ, не время наживаться на столь серьезном положении дел».
Китайцы же, несмотря на убийства, восстания и войну, возвели в сияющем парижском микрокосме изящный и дорогой павильон. Он был из резного темно-красного дерева, крыши в форме пагод покрыты нефритово-зеленой черепицей. В павильоне была элегантная чайная комната. Он стоял в экзотическом секторе, между японской пагодой и индонезийским театром.
Ар-нуво — новое искусство, — как это ни парадоксально, смотрело в прошлое: оно заигрывало с древним, со сфинксами, химерами, Венерой со священной горы, персидскими павлинами, мелюзинами, рейнскими девами, а также козлоногим Паном и коварными восточными жрицами, закутанными в покрывала. Часть своей новизны оно заимствовало из глубокого сна о потерянном прошлом — отсюда бледные, ничем особо не занятые Берн-Джонсовы рыцари, Моррисовы эпизоды из саг и ярко раскрашенные вышитые гобелены. Но в нем была и радикальная новизна — клубящиеся, спиральные, волнистые линии, подсмотренные в природе; оно воплощало в новых металлах заново увиденные древесные формы, отказывалось от тяжести золота и бриллиантов, черпая эстетические восторги в недрагоценных металлах и полудрагоценных камнях, перламутре, текстуре древесины, аметисте, коралле, лунном камне. Оно сочетало в себе замершую неподвижность и образы стремительного движения. Это было искусство теней и блеска, понимающее новую силу, которая преобразила и выставку, и грядущий век: электричество.
Американец Генри Адамс снова и снова возвращался на выставку, пока она не закрылась, движимый точным и неукротимым сочетанием научного и религиозного любопытства. Он добавил к своей книге «Воспитание Генри Адамса» загадочную главу под названием «Динамо-машина и Святая дева».
[38]
Он понял, где центр всего — среди машин, в галерее динамо. Он начал, по его словам, ощущать «эти сорокафутовые махины… источником той нравственной силы, каким для ранних христиан был крест». Динамо-машина «означала не более чем искусное устройство для передачи тепловой энергии, скрытой в нескольких тоннах жалкого угля, сваленного кучей в каком-нибудь тщательно спрятанном от глаз специальном помещении». Но Адамс обнаружил, что сравнивает силовое поле динамо-машины с присутствием Богоматери или Богини в великих средневековых соборах Франции. Вскоре зритель начинал «молиться на это чудище: врожденный инстинкт диктовал этот естественный для человека порыв — преклоняться перед немой и вечной силой».