Том принес матери, угнездившейся в одеялах и покрывалах, пачку книг. Мать спросила, заглянул ли он в свою. «Конечно, — ответил Том, — как же без этого».
— Как ты думаешь, кто это бежит впереди?
Иногда они придумывали сюжет вместе.
— Мальчик, который потерялся. Случайно свалился в какую-нибудь шахту.
Олив подумала.
— Друг или враг?
Том не знал. Он сказал, что, наверное, и сам новый пришелец тоже не знает. Он может оказаться тем или другим. Он все еще думает, что скоро выберется на свет, сказал Том, он еще не знает, как это трудно.
— Я буду над этим думать, — сказала Олив. — А ты иди учи латынь.
Неисчерпаемая, беспокойная изобретательность ума Олив иногда пугала ее самое. То, что ее выдумки приносили в дом деньги, настоящие банковские чеки в настоящих конвертах, было хорошо, внушало уверенность. Давало привязку к реальному миру. А реальный мир прорастал сказками, куда ни падал взгляд Олив. Взять, например, водяной сосуд Бенедикта Фладда, стоявший на лестничной площадке. Стоило Олив мимоходом заметить прозрачных головастиков, и она, не успев даже спуститься по лестнице, уже рождала в уме целый водяной мир, где плавучим водяным нимфам угрожала огромная водяная змея, а может, страшное чудище, Дженни-зеленые-зубы, которое пряталось в водорослях, прочесывая их крючковатыми пальцами.
И вчерашние события уже стали пищей для сказок — почти мгновенно. Олив с радостью смотрела представление Штерна по сказке Гофмана — любое представление, любое произведение искусства пробуждало у нее желание творить, желание создать другой шедевр, свой собственный. Она переносилась из плоской повседневности в тот мир. Плавные движения марионеток, отблески огней рампы на шелковых и тюлевых нарядах, едва видимые нити-паутинки — не успели куклы отыграть свои роли, как переродились в голове у Олив в другие фигуры, другие огни. А что будет, если марионетка вдруг умудрится вырваться на волю, ожить? Будет расхаживать, красоваться, кивать среди неуклюжих людей с толстыми, мясистыми пальцами. Совсем не так, как в «Пиноккио»: марионетка не захочет становиться «настоящим мальчиком», захочет просто свободы. В момент, когда Олимпия разлетелась вихрем оторванных конечностей, Олив отдала должное искусству Ансельма Штерна — на долю секунды испытала потрясение, совсем как обычный человек. Но тут же снова ушла в свои мысли. А что, если ожившая марионетка встретит куклу, которая не хочет оживать, — инертную, восковую, покорную? Некоторые куклы непонятным образом обладали душой — ну, во всяком случае, характером, личностью, — а некоторые решительно отказывались оживать, только глупо улыбались и сидели где посадят. Дороти не любила кукол. У Филлис была ими забита целая кроватка — куклами живыми и неживыми. А что, если освободившаяся марионетка войдет в детскую, и на нее налетит рой фланелевых симулякров… конечно, эта мысль навеяна Олимпией, Гофман все-таки гений… из этого можно вылепить по-настоящему страшную сказку для детей, но надо соблюдать меру: Олив знала, что существует предел выносимого, который нельзя переступать. Но она часто вплотную подходила к этому пределу. И действительно, ее писательский успех начался с «Кустарника», где она остановилась на грани невыносимого и даже, по мнению некоторых проницательных критиков, переступила эту грань. Но дети любят невыносимое — в разумных количествах. У самой Олив в детстве была книга — «Сказки» Андерсена. Мать читала ей «Дюймовочку», «Принцессу на горошине». Олив ужасно боялась за девочку ростом с дюйм: ее отдали доброй глупой мыши, сговорили за толстого слепого черного Крота, и он должен был увести ее под землю, в мещанский уют, где она больше никогда не увидит солнца. Олив подумала, что, может быть, блуждания Тома под землей начались с ее собственного детского страха за Дюймовочку в кротовьей норе.
Олив намазала медом поджаренный хлеб и глотнула чаю. Том положил на поднос с завтраком букетик полевых цветов — анютины глазки, колокольчики, пару веточек папоротника. Вонзив зубы в хлеб, Олив почувствовала, как в животе шевельнулась тошнота, но сладость меда успокоила ее. В голове возник непрошеный образ мертворожденного ребенка: что-то скорченное в плодном мешке, привязанное, как марионетка, длинной нитью к жизни самой Олив. Она очень старалась не надеяться и не бояться за нерожденного ребенка. Думая о будущих детях, она чаще представляла себе неподвижные восковые лица мертворожденных, чем потенциального нового Тома или Гедду. Она боялась за детей, их присутствие лишало ее покоя. И еще она любила их… заботилась о них. Она откусила хлеба с маслом и медом, питая себя и слепую новую жизнь, поселившуюся в ней без приглашения. И обратила свои мысли к тени, бегущей под землей.
Олив Гримуит была дочерью шахтера. Ее отец, Питер Гримуит, забойщик, рубил уголь в шахте под землей, под той самой землей, по которой Олив бегала в школу и в лавку Голдторпа. Мать звали Люси, она была урожденная Эпплдор, дочь драпировщика из Лидса. Люси была маленькая, худая, истощенная, она когда-то собиралась стать учительницей и знала всякие вещи — например, что имя «Люси» означает «свет». Детей было пятеро: Эдвард, Олив, Пити, Виолетта и Дора, нежданный ребенок, умерший вместе с матерью от пневмонии, когда Олив было двенадцать. Оба брата, Эдвард и Пити, начали работать в шахте с четырнадцати лет. Олив Уэллвуд не придумывала сказок про шахту Голдторпа, она же «Галлфосс». Олив запрятала подальше память о терриконах и лебедках, о домике на Мортон-роу — темной нежилой гостиной, уютной кухне, садике размером с носовой платок, вечной вони выгребной ямы на заднем дворе, саже, покрывающей кружево занавесок. Олив упрятала все это — она представляла себе сверток из промасленного шелка, перевязанный бечевками, с красными сургучными печатями на узлах. Женщина, похожая и непохожая на Олив, несла этот сверток, не останавливаясь, по продуваемой ветром пустоши — иногда на голове, иногда на вытянутых руках перед собой, как несут подушку с регалиями при коронации. Из этого видения не могла получиться сказка. Женщина будет идти вечно, и сверток никогда не вскроют. Небо над женщиной было серым, воздух — грозовым. Когда Олив Уэллвуд обнаруживала, что ее мысли движутся в том направлении, она усилием переводила воображаемые стрелки на воображаемых рельсах и переключалась «оттуда» обратно в «Жабью просеку», в пеструю светотень диких лесов и летучих элементалей.
Олив Гримуит продолжала жить в Олив Уэллвуд — не в последнюю очередь благодаря присутствию Виолетты Гримуит, которая в то роковое время была еще мала, но все равно ощущала тягу корней, хотела вспоминать, могла вдруг ни с того ни с сего спросить: «А ты помнишь хлеб с мясным соком по воскресеньям? Помнишь, как мы смазывали салом шахтерские сапоги?»
Но не Виолетта, а одна только Олив, когда не удавалось этого избежать, вспоминала Питера и Пити, Люси и Дору. Во всяком случае, Олив так думала.
Сказки рассказывала не Люси — она учила детей читать и пыталась привить им хорошие манеры. Сказочником был Питер. Он возвращался домой к чаю — одежда задубела и черна от угольной пыли, глаза и губы красные на черном от угля лице, ногти обломаны, и в них навеки въелась чернота. Отмывшись, он сажал Олив на колени и рассказывал ей про подземный мир. Про его живых обитателей — пони с мягкими носами, таскающих вагонетки с углем по туннелям, про мышей и крыс, которые заскакивали в торбы к пони и выскакивали оттуда, которые могли сожрать обед из «тормозка» неосторожного шахтера или его свечи. Он рассказывал про ярко-желтых канареек, дрожащих и скачущих на жердочке в клетке. Живая система сигнализации. Если канарейка вдруг падала замертво, это значило, что приближается один из невидимых ужасов — удушливый газ, белый газ, гремучий газ. Газы испускал уголь, чей глубокий сон тревожили молотами и кирками шахтеры или обвалами — крепи забоя. Ибо уголь, как объяснил дочери Питер Гримуит, некогда был живыми лесами — там росли папоротники, высокие, как деревья, и орляки со стволами толще бочонка, там ползали твари, чешуйчатые, как змеи. И все они сплющились, ушли в древнюю грязь. В угле попадались призраки листьев миллионолетней давности, очертания тридцатифутовых стрекоз, отпечатки лап исполинских ящериц. Сильнее всего удивляло то, что смерть этих растений была как бы отсрочена. Испарения в шахте — это газы, продукт прерванного разложения. Питер перечислял дочери имена мертвых растений, которые сейчас шипели и вспыхивали в очаге на кухне. Лепидодендрон, сигиллярия. Он объяснил, как по-научному называются «испарения», то есть газы. Удушливый газ — в нем быстро задыхаешься. Угарный газ — он подкрадывается, если можно так выразиться, мирно, он пахнет фиалками и другими цветами. И метан — «Это, Олив, который выходит из задницы у коров», — гремучий газ. Шахтеры рассказывали про крыс, которые, украв еще тлеющую свечу, вызывали страшные взрывы. «Попробуй, Олив, как-нибудь поднести спичку к коровьей заднице», — сказал Питер, а Люси оборвала его: «Придержи язык, негоже такое говорить девочкам».