Уэббы, движущая сила Фабианского общества, решили удалиться от жары, веселья и суеты и отправились в Канаду — в турне, которое должно было продлиться год. У Национального комитета поубавилось работы. Отчасти потому, что по всей стране бедняки, рабочие, семьи рабочих кипели недовольством, решимостью и даже яростью. Случались забастовки: шахтеров и железнодорожников, йоркширских ткачей-шерстяников, ланкаширских прядильщиков; забастовки, организованные союзом операторов разрыхлительно-очистительных и кардочесальных машин. Тем жарким летом волна протеста началась с забастовок моряков и пожарных в Пуле и Халле, за два дня до коронации. К морякам и пожарным присоединились докеры. Шли переговоры, достигались соглашения, рабочих пугали введением войск, рабочие выдвигали новые требования. В августе забастовали транспортники, их поддержали матросы лихтеров, грузчики, возчики, матросы буксиров, крановщики, бункеровщики, матросы барж. Лондонский порт замер. Овощи гнили, масло в бочонках прогоркало. Без электричества морозильники кораблей-рефрижераторов выключались, и тухло мороженое мясо из Аргентины, Новой Зеландии, США. Замаячила угроза голода. Тут женщины Бермондси под водительством Мэри Макартур вдруг бросили работу и выбежали на улицу с криками и песнями. Это случилось само собой; у женщин не было определенного повода; просто они вдруг поняли, что их жизнь невыносима, а мир, в котором они живут, — неприемлем и несправедлив.
Комментаторы событий видели в этом брожении людского гнева и силы проявление стихий, подобное лесному пожару или урагану, или, как деликатно выразился Рамсей Макдональд, бурление весенних соков.
«Все трудящиеся отозвались на призыв к забастовке столь же охотно, инстинктивно, как отзывается природа на зов весны. Люди словно оказались во власти некоего заклятия». Писатель-консерватор Фабиан Уэр, описывая новый синдикализм социалистов и членов профсоюзов, завезенный из Франции, подразумевающий стремление к революции, назвал его «торжеством инстинкта над разумом».
Бен Тиллет, неутомимый харизматический лидер рабочих, писал:
«Война классов — самая жестокая из войн и самая безжалостная. Капитализм есть капитализм, как тигр есть тигр, оба дики и безжалостны к слабым».
Чарльз-Карл читал труды Уилфреда Троттера о стадном инстинкте человека и наблюдал за марширующими голодными, озлобленными людьми и их голодными семьями с беспокойством и ощущением человеческого бессилия. Троттера интересовали группы, «агрессивная стайность волков и собак, защитная стадность овец и быков, а также отличные от них обоих, более сложные социальные структуры муравьев и пчел, которые можно назвать социализированной стадностью».
Но Троттер верил — и Чарльз-Карл его понимал, — что люди создали социальную структуру, которая больше не подчиняется напрямую сдержкам и противовесам эволюции. Человек создал описывающие мир верования и мифы, а также мораль и стал относиться ко всему этому как к вещам, а не как к словам и мыслям.
Мы видим, что современный человек вместо того, чтобы честно и мужественно признать свое состояние, послушно внимать своей биологической истории, преисполниться решимости устранить любые препятствия к безопасности и постоянству своего будущего, что единственно только и позволит добиться безопасности и счастья человеческого рода, подменяет все это слепым доверием к своей судьбе, незамутненной верой в то, что вселенная питает к его моральному кодексу какое-то особое уважение, и не менее прочным убеждением, что его традиции, законы и учреждения непременно основаны на незыблемых законах бытия. Но так как он живет в мире, где за пределами человеческого общества слабость не прощается никому и где плодам воображения, как бы прекрасны они ни были, никогда не стать фактами, легко представить себе, сколь высока вероятность, что человек в конце концов окажется одной из ошибок Природы, и она небрежно смахнет его с рабочего стола, освобождая место для очередного плода своего неистощимого терпения и любопытства.
Чарльз-Карл постепенно разуверялся в индивидуалистическом обществе, которое пропагандировала Беатриса Уэбб. Он обнаружил, что с легкостью — с опасной легкостью — способен ненавидеть целиком класс, к которому сам принадлежит. Карл представлял себе чау-чау и борзых, породистых до вырождения, кохинхинских кур, которые уже и ходить толком не могут, с противными, ворчливыми голосами. Коронацию он видел, по Троттеру, как бесполезный карнавал пустых выдумок, человечка в дурацкой шляпе, окруженного подхалимами, едва способными передвигаться из-за неудобных одежд, в здании, построенном для несуществующего человекоподобного божества. Верить в Империю как в истину означало присоединиться ко лжи, называющей факт эволюции — зубы, когти, низкопоклонство, триумфализм — торжественным и поэтичным именем.
А в Ист-Энде толпы маршировали как единое существо, встряхиваясь всем огромным телом, чтобы сбросить с себя лень, покорность, неведение собственной силы, что держали их в рабстве.
Но Карлу не было места в толпе. Плясать он не умел, маршировать не мог — или мог, но не чувствовал единящей общей цели, — и понимал, что даже отмена законов о бедноте не отменит доводов Троттера.
17 августа Герберт Генри Асквит, премьер-министр, встретился с представителями профсоюзов железнодорожников. Он предложил создать королевскую комиссию для расследования их жалоб. Он говорил с высоты своей должности. Либо рабочие согласятся ждать нескорого решения королевской комиссии, либо их противники будут вынуждены применить силу. Рабочие ушли совещаться, потом вернулись. Они наотрез отказались как ждать решения королевской комиссии, так и приступить к работе. Асквит вышел из комнаты, и многие слышали, как он явственно пробормотал: «Ну что ж, в таком случае ваша кровь падет на вас самих». Уинстон Черчилль отрядил войска — занять позиции на случай протеста шахтеров. Напряжение и кипящее негодование все нарастали.
Осенью 1911 года вагнеровский цикл «Кольцо нибелунга» был целиком поставлен в Ковент-Гарден. У блумсберийцев были билеты, и у «фабианской детской» тоже; Руперт Брук, Джеймс Стрейчи и прекрасные дочери сэра Сиднея Оливье обменяли свои места и оказались вместе в партере. В Нифльхейме черные эльфы выстукивали молотками яростные ритмы, одноглазый Вотан и хитрец Логе, бог огня, спускались в подземный мир и обманом забирали у тамошнего царя золотое кольцо власти и шлем-невидимку. Огонь вздымался и мерцал вокруг валькирии Брюнхильды, спящей на скале, и Брюнхильда-Оливье аплодировала. Вотан калечил Иггдрасиль, мировое древо, чтобы создать законы и договоры, творя собственный, слишком человеческий, миропорядок, медленно разлагающийся в собственной косности, в узости восприятия добра и зла. Люди в спектакле были растленные, заблуждающиеся либо жертвы, но Рейн и музыка — и языки пламени тоже — искрились и пели.
Гризельда пошла на Вагнера с Джулианом, Чарльзом-Карлом, Вольфгангом и Флоренцией. Гризельде была интересна вагнеровская (как она считала — оригинальная) версия мифов «Эдды» и «Песни о Нибелунгах». Гризельда сказала Джулиану, что в фольклоре ничего нет про Вотана, рубящего Иггдрасиль и желающего поджечь весь мир и Валгаллу. Это собственное изобретение Вагнера, его вклад в сюжет. Джулиан сказал, что от этого пения чувствует себя бессильным. Чарльз-Карл, который по-прежнему интересовался группами и инстинктами, назвал толпу своеобразным животным, совершенно непохожим на отдельного читателя. Если произведение талантливо, то зрители, слушатели сливаются в единое существо. Подобное дракону, подхватила Гризельда. Дракона можно убаюкать музыкой. Джулиан сказал, что недовольная зрительская масса — тоже существо, ее роднит общее чувство, она себя накручивает.