— Не знаю, что бы я без тебя делала, — сказала Флоренция Габриэлю. — Во всех смыслах.
— Это была судьба, — ответил Гольдвассер.
Позже он сказал Джулиану за стаканом яблочного сока:
— Она не боялась. Женщины обычно боятся. Или начинают бояться.
— Ей повезло?
— О да. Она будет думать, что это ее заслуга, но по большей части это удача. Salut!
— Salut!
В июне 1909 года король Эдуард VII открыл новые здания Музея Виктории и Альберта, построенные по проекту сэра Астона Уэбба. Открыл золотым ключом, стальной стержень которого был украшен золотой насечкой. По словам критиков, длинные белые здания, постепенно возникшие из-под брезентовых одеяний и зарослей строительных лесов, были ритмичны и прекрасны, их сравнивали с симфониями и хоралами. На открытие собралась блистательная толпа придворных и почетных гостей. Тут были Уэббы, Альма-Тадема, Бэлфур, Черчилль и премьер-министр Герберт Асквит. Были и рабочие, строившие здание, — в элегантных костюмах, котелках или цилиндрах; по личной просьбе монарха они зачитали Обращение собственного сочинения. Хор из Королевского музыкального колледжа, примостившийся высоко на арке, под аккомпанемент полкового оркестра ирландских гвардейцев спел пронзительную песнь Доуленда «Проснись, любимая». Присутствовал и Проспер Кейн в щеголеватом мундире.
Его, как многих коллег и гостей праздника, разочаровала однообразная белизна и давящая суровость внутренних стен нового здания. Клод Филлипс, хранитель коллекции Уоллеса, написал в газете «Дейли телеграф», что его «подавила обширность, холодность, нагота» новых залов. Внутри здание по-прежнему напоминало склад или казенную больницу. До этого Проспер Кейн присутствовал на открытом собрании, где тогдашнего директора, Артура Бэнкса Скиннера, грубо и неожиданно понизили в должности и объявили о назначении нового директора, Сесила Харкурта Смита. Скиннер был эстет. Новый режим оказался царством распорядка и утилитарности. Сэр Роберт Морант, государственный чиновник, курировавший Музей, был неудачливый кандидат в священники и бывший наставник королевских детей в Сиаме. Музейные экспонаты были рассортированы по материалу: стекло со стеклом, сталь со сталью, ткань с тканью, подобное с подобным, чтобы художники-прикладники могли изучать развитие своего ремесла, а историки — следить за изменениями во времени. Клод Филлипс написал, что из Музея ушла душа, исчезла красота. Газеты брюзжали, сравнивая Музей с полетом фантазии, воплотившимся в залах немецких музеев — в Берлине и Мюнхене. Проспер соглашался с ними. Его расстраивало тихое горе униженного Скиннера. Тот отстранялся от работы, невольно и не отдавая себе в том отчета.
Кейну пришлось переехать. Теперь он жил в Челси, в хорошеньком домике в стиле Движения искусств и ремесел, где было больше места — но не для антикварной коллекции, а для сиделок, детских комнат и голосистых младенцев. Фрау Гольдвассер вернулась с энергичной Джулией на руках и обнаружила, что ей отвели просторную спальню с роскошными французскими обоями и хорошенькими электрическими светильниками. Проспер и Имогена все обсудили и решили, что для двух младенцев хватит одной детской и одной няньки. Детская была замечательно украшена стараниями дам из Школы искусств Глазго. Вдоль стен шел фриз из летучих эфемерных созданий, а белые столики и стулья были выполнены в суровом, но прекрасном стиле модерн.
Корделии было шесть месяцев, а Джулии пять. В этом возрасте дети уже умеют сидеть, но не обращают особого внимания на других детей. У них были нянька и кормилица. Флоренция поначалу кормила ребенка грудью. У Имогены молока не было.
Флоренция, глядя на свою смешливую девочку, заметила то, что могла бы заметить раньше, если бы ей было не все равно: Имогена ее боится. Корделия была крохотная, настороженная малютка, она даже за погремушкой тянулась словно с опаской. Джулия агукала и скакала, а по временам у нее случались краткие приступы неистовой ярости. Флоренция ловила себя на том, что подталкивает Корделию к играм и непринужденно разговаривает с Имогеной. Кейн сухо улыбался в усы.
Флоренция, конечно, не могла вернуться в Ньюнэм-колледж. Она повидалась с Лесли Скиннером и начала посещать лекции и семинары по истории в Юниверсити-колледже. Дороти по-прежнему жила у Скиннеров. Флоренция обнаружила, что Дороти уже доктор медицины и имеет право работать врачом. Но Дороти продолжала учиться: она хотела стать хирургом. Она работала в Женской больнице. Летом она пригласила на свою выпускную церемонию Флоренцию и Гризельду, которая после окончания курса осталась дальше учиться в Кембридже. Дороти сказала, что ее мать болеет и не сможет приехать. Оказалось, действительно так. В мантии и шапочке Дороти выглядела ужасно серьезно. Гризельда и Флоренция были в легкомысленных платьях и жизнерадостных шляпках.
Олив теперь большую часть времени проводила в кровати, зачастую в темноте. Она не писала. Она истощала мужнины запасы виски. Седеющие волосы, приобретающие глянцевый, металлический оттенок, разметывались по подушке. Хамфри сидел с женой, раздергивал занавеси, говорил ей, что у нее еще шесть детей, которым она нужна. Олив кратко отвечала, что они ее пугают. Однажды, после изрядной дозы виски, она сказала:
— Когда знаешь, что можешь убить ребенка…
— Не говори глупостей. Ты никого не убивала.
Олив вжалась в подушки.
— Ты не знаешь.
— Ну расскажи мне…
На самом деле Хамфри вовсе не желал этого знать. Она сказала:
— На самом деле ты вовсе не желаешь этого знать.
Осенью 1909 года приехал Штейнинг на новом автомобиле повидаться с Олив. Олив обычно слегка оживала на время его приезда, садилась за чайный стол, озиралась, словно не узнавая комнату. Она слушала отчет Штейнинга о нескончаемом успехе «Тома-под-землей», а когда он просил разрешения изменить сюжет или заменить одного актера другим, говорила: «Делайте как знаете».
Вошла Виолетта с пирожными, ахнула и упала — лицом в завитки крема, на раннедандженесское блюдо Филипа Уоррена, расписанное зонтиками сныти. Блюдо разбилось. Штейнинг попытался поднять Виолетту, но она не двигалась и не дышала. Скептическое лицо с острыми чертами побагровело и перекосилось. Она была совсем мертвая. Ее перевернули и вытерли. Служанку послали за доктором. Олив сказала:
— Бедная Ви. Хотя, должна сказать, это неплохой способ уйти, когда придет час. Но я понятия не имела, что ее час пришел. Она не жаловалась. Правда, скорее всего, я бы в любом случае не услышала.
В этом тоже не было сюжета.
После похорон Хамфри позвал Филлис к себе в кабинет и отдал ей коробочку, в которой лежали немногие украшения Виолетты — гагатовые бусы, камея, колечко с полированным флюоритом. Колечко Филлис надела. Хамфри молча смотрел на нее. Он не знал, что сказать.
— Можешь не говорить. Я все знаю. Она была моя настоящая мать. Гедда подслушала. Она любит выискивать всякое. Я вот не люблю. Меня никто не спросил.
— Прости, — сказал Хамфри.