Джулиан был влюблен в Гризельду. Он понял это совсем недавно. Ему нравилось молчать об этом, держать это в тайне даже от любимой — чтобы не было похоже на кипящие сплетни и бесконечные пересуды мужского кружка в Кингз-колледже. Еще Джулиан молчал оттого, что, судя по всем признакам, эта любовь не была взаимной. Гризельде было приятно его общество, потому что он много знал и понимал ее слова, которые поставили бы в тупик большинство людей. Но ей было с ним слишком уютно. Не было остроты осознания происходящего. Он говорил с ней о работах Филипа.
— Это бурные сосуды. Кипящие. Буря в чашечке воды, в вазе. И по всем сосудам носятся твари… как черви в сыре. Величественные сосуды, на которых бушуют шторма.
— Ты очень точно формулируешь. Ты такой умный!
— Я предпочел бы сам творить что-нибудь, а не рождать точные формулировки для чужих творений. Я помню, как поймал Филипа — грязного оборвыша, который прятался в саркофаге, в подвале. А я только хотел выгнать его оттуда, куда посторонним вход воспрещен.
Гризельда засмеялась.
— А теперь Музей купил вон ту большую вазу с потопом и тот высокий кувшин с карабкающимися тварями.
— Это хороший сюжет.
— Да, из грязи в князи.
— Ну… во всяком случае — в художники…
Дороти приехала в «Жабью просеку» на выходные. Она встала рано и наткнулась на Тома, который ел хлеб с маслом.
— Пойдем прогуляемся, — сказала она. — Погода хорошая.
— Если хочешь, — Том кивнул.
— Можно пойти к древесному дому.
— Если хочешь.
Они шли под пологом леса, под листьями, желтыми и желтеющими, уже слишком безжизненными для зеленых, но еще недостаточно хрусткими и яркими для желтых и красных. То и дело сверху падал очередной листок, присаживался ненадолго на ветку, планировал дальше, бесцельно кружась, и наконец ложился в слой лиственного перегноя. Дороти пыталась говорить с Томом. Не о своей работе, потому что уже давно поняла, что ее работой он подчеркнуто не интересуется. Она говорила о керамике, о школьных экзаменах Гедды, о том, что у Виолетты в последнее время болят лодыжки, и что Дороти об этом не знала, а это может быть гораздо серьезней, чем все думают. Том почти все время молчал. Он показывал ей фазанов и один раз показал кролика. В лесу пахло тлением — победительным, заложенным в самую суть вещей. Тропа свернула и вышла к месту, где когда-то прятался их тайный древесный дом.
— Его нет, — сказала Дороти. Аккуратная поленница из кусков дома стояла на прежнем месте.
— Да, — сказал Том.
На миг Дороти решила, что брат сделал это сам в припадке безумия или отчаяния.
Он сказал:
— Это лесник. Он не имел права, это общинная земля, а не часть его вырубок.
— Ты мне не сказал.
— Я думал, тебе будет неинтересно, — кротко и ядовито ответил Том. — Не по правде интересно. Не очень.
— Это же древесный дом. Все наше детство.
— Да, — сказал Том.
— Прости меня, — сказала Дороти, словно это она изрубила на куски стены дома.
— Ты не виновата, — ответил Том. — Случилось то, что случилось. Куда теперь пойдем?
Когда Дороти уже собиралась ехать в двуколке обратно на станцию, Олив позвала дочь к себе в кабинет.
— Хорошо бы ты приезжала почаще. Я беспокоюсь за Тома.
Кабинет изменился. Он был забит разнообразными куклами, фигурами из папье-маше, макетами декораций, с книжных полок торчали марионетки с веревочками. Работа Ансельма Штерна, подумала Дороти, слегка обиженная, что ее настоящие родители сотрудничают у нее за спиной. Она спросила:
— Что, по-твоему, с ним не так?
— Не знаю. Он все встречает в штыки. Я не могу до него достучаться.
— Может быть, ты и не пытаешься, — сказала Дороти и тут же об этом пожалела. Олив на миг уронила голову в руки. И сказала с вялым раздражением:
— Ты-то уж точно не пытаешься. Тебя и дома-то не бывает. Я знаю, ты намерена спасать людей и творить чудеса, но у тебя нет времени, чтобы хоть замечать своих родных или относиться к ним по-доброму.
Дороти взяла марионетку — маленькую, серую, похожую на крысу, в золотом ошейнике, с пришитыми рубиновыми бусинками глаз. И услышала свой голос:
— А как ты думаешь, у кого я этому научилась? Погляди на себя. Том явно болен, а ты набила всю комнату этими куклами…
— Я пишу пьесу. Со Штейнингом. Мы сняли театр «Элизий» на следующий год. Это будет совершенно новая постановка, ничего подобного еще ни у кого не было.
— Я от души желаю успеха твоей постановке. Честное слово. Но, по-моему, Том болен. И его мать — ты, а не я.
— Да, но он тебя любит, он тебе доверяет, вы всегда были так близки.
Дороти стиснула зубы и начала перебирать в уме список всех маленьких косточек человеческого скелета — одну за другой. Работа. Работа — самое важное. А работа Олив была безнадежно заражена игрой.
— Кто-то должен заставить Тома повзрослеть, — сказала Дороти.
— Он уже взрослый, — возразила Олив, а потом уже другим, несчастным голосом добавила: — Я знаю, я знаю…
— Мне пора. А то я опоздаю на поезд.
— Возвращайся поскорее.
— Если получится, — сказала Дороти.
43
Олив снилось, что театр имеет форму черепа. Он нависал над ней на туманной, копотной улице, непорочно-белый и улыбающийся. В такой форме не было ничего удивительного. Олив каким-то образом вплыла внутрь через щель меж зубами и оказалась под куполом, где порхали яркие создания — птицы и воздушные акробаты, ангелы и демоны, феи и жужжащие насекомые. Она должна была с ними что-то сделать. Рассортировать, переловить, дирижировать ими. Они сгрудились в воздухе вокруг ее головы, как игральные карты в «Алисе», как рой ос или пчел. Она не могла ни дышать, ни видеть и проснулась. Она записала этот сон. Она записала: «Я поняла, что всегда представляла себе театр как пространство под черепом. Книгу может держать живой человек в поезде, за столом, в саду. Театр нечто нереальное, там все внутри». Требовательность Штейнинга внушала благоговение, а иногда приводила в отчаяние. Он построил скелет постановки и прилаживал к нему детали. Каждая сцена должна была завершаться занавесом, сюжету требовались развитие, кульминация и развязка.
— Ваша сказка — словно нескончаемый червь, — сказал он Олив. — Нам нужно порубить ее на сегменты и перестроить. Посмотреть, какие сценические механизмы у нас есть, и приспособить их к делу. И еще нам нужна музыка.
Штерн сказал, что им нужно что-нибудь вроде Рихарда Штрауса. Нет, нет, воскликнул Штейнинг, что-нибудь английское, напоминающее о феях, — нечто среднее между «Зелеными рукавами» и «Кольцом нибелунга». Он знает одного молодого музыканта, который собирает английские народные песни. Тот поймет, что нужно.