— Значит, не будешь. Мы придумаем что-нибудь другое.
Имогена принялась бормотать отчаянные мокрые признания о Геранте… о том, что она предала Помону… и о грязи, грязи на коврах, грязи в кухне. Она возбужденно замахала руками, и майор Кейн поймал их — мокрые и горячие — и удержал в ладонях.
— Может быть, ты поселишься с другими девушками в палатках? Или в гостинице, вместе со мной и Флоренцией?
— Вы не знаете…
— Мне и не нужно знать. Ты член моей семьи. Я о тебе забочусь. И дальше буду заботиться.
— Не нужно, незачем. Нет необходимости…
— Необходимость есть, это совершенно ясно, раз ты в таком состоянии. Может, мы скажем, что ты больна и вовсе не можешь работать в летней школе? Уедем куда-нибудь, отдохнем.
— Не надо. Хватит мне глупить.
— Ты скоро будешь независимой. У тебя есть талант, ты же знаешь. Ты сможешь зарабатывать себе на жизнь и, я надеюсь, найдешь человека, которого полюбишь, у тебя будет свой дом, безопасное пристанище.
Это вызвало новый приступ слез, но уже тихих. Потом Имогена сказала:
— Мне нужно уехать, немедленно. Но не в тот дом. Я не знаю, что мне делать.
— Я надеюсь, что ты мне позволишь заботиться о тебе, пока ты не найдешь, — он повторился, — человека, которого полюбишь, который будет о тебе заботиться…
— Я уже люблю, — сказала Имогена. Глаза у нее были закрыты. Последовала бесконечно малая пауза, пока Имогена принимала решение: — Я люблю вас.
Еще одна пауза.
— Поэтому я должна уехать.
Они посидели неподвижно, бок о бок. Потом Имогена протянула руки, бросилась со своего стула к Кейну, прижалась лицом к его лицу, придавила его тело своим тяжелым телом.
Он автоматически обнял ее, чтобы сохранить равновесие. Так долго… так долго без женщины, хотя его домик был полон женщин. Он поцеловал ее волосы. Он держал ее в объятиях и старался быть твердым — оказалось, что ему это удается в обоих смыслах.
— Это невозможно, — очень бережно сказал он. — Тому есть множество причин. В этом мире — невозможно. Мы должны забыть об этом.
— Я знаю. Поэтому я должна уехать. А вместо этого все, кажется, сговорились притащить меня обратно в тот дом…
Проспер исполнился яростной решимости — не допустить, чтобы она вернулась в тот дом. Он сказал:
— Я обо всем позабочусь. Вытри глаза, причешись, и поедем домой.
Он не знал, что делать. Но полагал, что, как всегда, что-нибудь придумает.
В ту ночь он никак не мог уснуть. Он смотрел на себя в зеркало. Элегантно подстриженные усы цвета соболиного меха с серебром, лицо, изборожденное морщинами, твердый взгляд. Ему еще нет пятидесяти, но это ненадолго. И вдруг молодая женщина — притом красивая — падает к нему в объятия и признается в любви. Он погладил усы и встал по стойке «смирно». Скорее всего, Имогена права, ей нужно уехать, но кто же о ней позаботится, если не он? Он сделал ее счастливой, когда она была несчастна и растеряна. Он ей не отец. У нее есть отец, и она его боится. У Кейна хватало ума понять (сказал он сам себе), что она любит его, потому что боится отца. Это путаница, неразбериха. У майора всегда хорошо получалось разрубать запутанные узлы и устранять неразбериху — в армии, потом в Музее. Но не свои узлы, не свою собственную неразбериху. Майор устал от самокопания и пошел в постель — он спал на койке армейского образца. Кто не рискует, тот не пьет шампанского, сказал он себе, засыпая, но сам не знал, к чему это он. Он решил, что не сможет посоветоваться об этом с дочерью, как советовался с ней обо всем остальном. Черт бы побрал эту самоуверенную скотину — Джеральда Матьессена.
Холодные обливания, сказал он себе. Обливания чистой, холодной водой.
Ему приснился один из тех кошмаров, в которых вещи не совпадают по размеру. Он, как часто наяву, наблюдал за переноской музейной мебели, закутанной от пыли в холст, похожий на саван, и обмотанной веревками. Большая команда грузчиков, похожих на жуков, тащила какой-то предмет — сначала в одну сторону, потом в другую. Они пытались втащить его через дверь в подземный запасник, но предмет был слишком большой и не пролезал.
— Осторожней, идиоты, — сказал Проспер во сне, — поцарапаете. Попробуйте как-нибудь по-другому.
И тут он вместе с грузчиками (все они были мальчики) оказался на узкой лестнице. Теперь грузчики пытались обогнуть угол с тем же предметом, а он не пролезал. Они тащили его вниз; он свесился через перила.
— Вы что, не видите, что не лезет? — спросил Кейн.
— А чо делать, надо ж тащить, — сказал один из мужчин или мальчиков голосом туповатого капрала, которого Кейн когда-то спас от смертельной ошибки при работе со взрывателем. Кейн перехватил запястье мальчишки, и тот хотел его ударить, но передумал. Во сне Проспер был рад видеть Симмса. Он сказал:
— Ну подумай головой, Симмс, эта штука туда не пролезет, она слишком большая.
— Вы приказали тащить, сэр, — сказал Симмс и налег со всей силы; обвязки лопнули, холстина свалилась и полетела, хлопая, в лестничный пролет.
Предмет оказался огромной кроватью черного дерева с искуснейшей резьбой. Достойной султана.
— И всего гарема, — сказал Проспер во сне, а люди-жуки принялись с размаху таранить кроватью стену. Проспер понял, что это стена в его собственном доме: обитая жуи, и все такое. Лестница начала рушиться под тяжестью.
— Вы так весь дом разнесете, — сказал Проспер Симмсу и — возможно, к счастью — проснулся.
35
Присутствие отца и сына Штернов в коттедже «Орешек» должно было бы взволновать Олив Уэллвуд и отчасти взволновало. Когда она думала об этом (а она старалась не думать), ей начинало казаться, что все невидимое у нее в усадьбе сдвинулось со своих невидимых мест. Невидимое было всегда — спрятанное за невидимыми толстыми фетровыми занавесями, запертое на замок в тяжелых невидимых сундуках. Она сама вешала эти занавеси, сама запирала сундуки, заботясь о том, чтобы познаваемое было отделено от неизвестного, в первую очередь — в умах ее детей. А теперь она знала, что невидимые серые коты выползли из мешков, пляшут и шипят на лестничных площадках, что занавеси кто-то потряс, поднял, заглянул за них любопытными глазами, и ее комнаты наполнились видимой и невидимой пылью и странными запахами. Эти метафоры понравились Олив, и она тут же задумала сказку, в которой кроткие и невинные обитатели дома вдруг осознают, что темный, невидимый, опасный дом стоит на той же земле, что и их собственный, и эти дома переплетаются, проникают друг в друга. Как мысли, от которых невозможно избавиться, начинают жить своей жизнью, воплощаются в осязаемые предметы, становятся предметом торговли.
Олив прекрасно знала, что Дороти поехала в Мюнхен, чтобы увидеть Штерна. Олив знала, что и Хамфри знал, и полагала, хотя он ей не говорил, что он обсуждал это с Дороти. Олив ждала, чтобы Хамфри или Дороти — или Виолетта, которой Хамфри мог открыться, — заговорили с ней об этом, но они молчали. Дороти продолжала вести себя нормально — хотя ничего нормального в создавшемся положении не было и не могло быть. Олив думала, что Дороти стала неприятной, неуступчивой, много и в обвиняющем тоне говорила о своей учебе на врача — во всяком случае, Олив так воспринимала ее тон. Хамфри умасливал дочь.