Между 1901 годом и 1907-м, в котором одно событие изменило жизнь всех, время для разных людей шло с очень разной скоростью. Для кого-то оно тикало размеренно, как метроном, для кого-то неслось как угорелое вскачь, а кому-то — малышам — все еще напоминало пространство: бескрайнее и залитое солнцем, бескрайнее и сверкающее снегом или льдом, вечно угрожающее невозможной скукой, вечно предлагающее углы, за которые можно зайти, и длинные, длинные дороги, простирающиеся впереди. Одним было чем измерить эти дни — регулами, экзаменами, вечеринками, походами, выдачами жалованья, прибытием чеков по почте, сроками сдачи работы, телеграммами, банковскими кризисами. Для других день тянулся за точно таким же днем. Одни тела старели быстро — роды, менопауза. Другие, кажется, вовсе не менялись год от года.
Энн Уоррен изменилась сильнее всех, но, странное дело, она ощущала время как нечто зависшее в воздухе или едва ползущее. Она была аккуратным ребеночком, смуглым, как орешек, — по словам Фрэнка Моллета, который преподнес ей шерстяную кофточку и вязаные пинетки. Она выучилась сидеть и сидела, где посадят, в саду Мэриан Оукшотт, видя вокруг себя мальвы и бархатцы и считая их вечными. Однажды она встала, прошла, шатаясь, по траве до бордюра и грохнулась среди дельфиниумов. С тех пор она знала, что дельфиниумы — не только синие башни вдалеке, но и едкий запах. Для Энн, которой в 1903-м году исполнилось два, один год составлял половину жизни. Она не ожидала второй зимы, а потом, когда та пришла, неопределенно заключила, что зима теперь будет всегда, но пришла весна, а потом лето, и тогда Энн поняла, что они пришли «снова», и стала учиться ждать. Она училась языку и запоминала лица — Элси и Мэриан, Табиты и Робина, который пихал ее на землю, а потом целовал «бобо», и его рыжие волосы развевались на ветру. Она запомнила, что Пэтти Дейс, Артур Доббин и Фрэнк Моллет приносят конфеты, а Фрэнк еще к тому же плетет ей венки. Летом 1903 года Мэриан Оукшотт и Элси прогуливали детей вдоль Военного канала, и Мэриан сказала, что, по ее мнению, Энн — очень умная девочка, наблюдательная, мыслящая.
— Как ты.
— Много мне от этого проку, — парировала Элси, не отрицая, что умна.
— Еще не поздно, — сказала Мэриан.
В 1903 году Элси было двадцать четыре года. В 1907 году ей должно было исполниться двадцать восемь, почти тридцать, и она уже не была «молода». В 1903 году она уже боялась, что в 1907-м так и остановится, застынет, ничего не добившись.
— Поздно, — ответила Элси на слова Мэриан, которую сильно уважала. — Я все пути себе отрезала, когда родила Энн, ты же знаешь. Так что сидеть мне теперь в этом болоте и горбатиться на этих двух дур. Нет уж, как я сама себе постелила — уж матрас-то точно положила, — так мне теперь и лежать.
— Я не для того прошу Табиту приглядывать за Энн, чтобы ты удобно устроилась в болоте уныния. Что ты хочешь делать? Ведь чего-то ты же должна хотеть.
Элси хотела половой любви, но рядом не было никого подходящего, и к тому же после появления дочери Элси стала осторожней. Интересно, думала она, хочется ли Мэриан «этого» хоть иногда. Однажды, думая о желании (такого с ней не случалось больше года после рождения дочери), Элси сказала миссис Оукшотт: «Наверное, ты по нему ужасно тоскуешь». — «По кому?» — спросила Мэриан. И тут же ловко загладила свою ошибку, сказав, что тоскует по нему все время, но Элси догадалась, что Мэриан в том же положении, что и она сама, и что никакого мистера Оукшотта, живого ли, мертвого ли, никогда не было на свете. От этого она почувствовала себя в меньшей степени объектом благотворительности и немного ослабила оборону. То и другое было ей полезно. Она знала, что Мэриан знает, что она знает. Она знала, что ни одна из них об этом даже не заикнется. Она почти восхищалась мужеством и живучестью Мэриан.
Теперь же она сказала с обычной резкостью:
— Девушек моего класса не приучают хотеть, мэм.
Слово «мэм» было шуткой, они обе это знали. Они пошли дальше в молчании. Элси произнесла:
— Я хотела делать маленькие горшочки. Миниатюрные. Я иногда их леплю, по-прежнему, когда мистер Фладд и Филип в отъезде. Но потом все равно сминаю обратно, почти все. Очень трудно, из-за Филипа. Я знаю, каков из себя по-настоящему хороший горшок, и вижу, что его горшки — хорошие, а мои, как правило, нет. Есть ли они на свете, нет ли — это ничего не меняет.
— Тебе гораздо лучше жилось бы учительницей, чем прислугой.
— Ха! А как мне выучиться на учительницу? Я и читаю-то так себе.
— Я научу тебя, и ты сможешь сдать экзамен. Я буду учить тебя — и еще двух-трех человек — по вечерам. Когда немножко научишься, начнешь работать помощницей учительницы и будешь дальше готовиться к экзаменам. Тогда уже сможешь выбирать, где работать, и тебе будут платить жалованье. Я до сих пор не пойму, как Фладды тебе платят.
— Они и не платят в основном. Филип дает мне деньги. Когда продаст пару горшков. Ему-то платят, но иногда, не регулярно. Ему было бы только на что купить глины, химикатов и топлива, и всякого такого. Но обо мне он заботится.
— Вы все в том доме сумасшедшие. Ужас какой-то.
— Я хочу попробовать эти учительские занятия. А можно я буду Энн приводить?
— Да, я как раз об этом и думала.
Между 1902-м и 1907 годами Том Уэллвуд перешел из разряда людей, которые вот-вот поступят в университет, в разряд тех, которые не поступили. В 1901 году, когда Дороти вдруг уехала в Мюнхен, Тому было восемнадцать лет. В 1907 году ему исполнилось двадцать четыре. Он был уже молодым мужчиной, а не юношей. Он перерос и прыщи, и первую щетину на верхней губе и щеках, голос стал ниже, а золотые волосы — гуще и грубее. Он перерос и желание учиться в Кембридже с Джулианом и Чарльзом. Теперь он знал, не позволяя себе осознать это знание, что не должен идти в Кембридж, что это его погубит. Все эти пять лет он продолжал ходить в пешие походы с Тоби Юлгривом, иногда с Джулианом, иногда также с Иоахимом и Чарльзом. Предполагалось, что это — «образовательные каникулы», что Том учится. Он действительно много читал. Он читал книги о резьбе по дереву, рыцарские романы и книги о природе. Он выучил наизусть кучу стихов. Он вел с Тоби интересные беседы о Шекспире и Марло, но стоило ему оказаться в экзаменационной зале, наедине с вопросами, как с ним начинало твориться что-то странное — как будто он не знал, кто он такой, или как будто внутри его некому было поднести перо к бумаге. Какой-то автомат вселялся в него и заполнял страницы банальной чепухой. Том проваливал экзамен. Страх развоплотиться был сильнее страха остаться необразованным, но Том и этого не формулировал словами. Он писал всякое, сидя в древесном доме, и сжигал, чтобы никто не нашел. Он стал скрытным. Он примерно представлял себе, что он за человек, но никак не смог бы объяснить этого друзьям, которые тем временем выходили в большой мир — широкими решительными шагами или небрежной походкой гуляки. Том знал леса. Он видел, как деревья растут, крепчают, стареют. Он смотрел, как борются за место и укореняются сеянцы, он видел, как лесники рубят вязы с гнилой сердцевиной. Он хотел (но не знал, что хочет) быть как Энн, оставаться в мире, во времени, где каждый день длится дольше века и каждый похож на предыдущий. По временам он погружался в свою старую сказку. Вдруг ловил себя на том, что, бормоча, прижимается спиной к дубу, где Том-под-землей когда-то отбивался от стаи волков пылающей веткой. Или вдруг оказывалось, что он легкими шагами несется по чужому следу, словно сам превратился в дикую тварь, в волка.