– Это клюшка для гольфа, – объяснил слесарь и, все-таки сняв ботинки, прошел на кухню.
– Я так и думал, – с готовностью подтвердил Белецкий, равнодушно прислушиваясь к тому, как его сердце сделало неритмичный сбой и провалилось куда-то к кишкам. – А для чего она здесь нужна, ваша клюшка для гольфа?
– Колоть орехи. Защищаться и наступать. Добро должно быть с кулаками, ведь правда?
Рудольф Валентинович кивнул, хотя и не разделял подобной точки зрения, потому что не разделял вообще никакой точки зрения. Сама точка зрения была слишком мелка для его широкой натуры, а от сентенции слесаря повеяло чем-то пыльным и полузабытым – какой-то «Литературной газетой», которую в свое время выписывал интеллигентный отец, дискуссиями о морально-этическом и литературно-типическом… В общем, нервы Белецкого от всего этого сдали еще больше, и Рудик приблизился к состоянию прострации.
А гость тем временем подошел к раковине. Он был без носков, и ногти на его пыльных ногах оказались аккуратно подстриженными и покрашенными в розовый цвет.
– Этот? – спросил он, имея в виду кран.
– Ну да, – беззаботно подтвердил Рудик, стараясь искусственным оптимизмом подавить внутреннюю нескладуху. – А вы как… вашей клюшкой деретесь, что ли?
Слесарь, не ответив, открыл кран. А потом его закрыл. Снова открыл и снова закрыл.
– А про немецкий клуб забыли? – напомнил он. – Что открылся две недели назад? Там сделана первая в Кулунде площадка для гольфа.
– Так вы немец, – облегченно выдохнул Белецкий. – Я тоже немец, но не клубного типа.
– Можете звать меня Эрни, – разрешил слесарь. – Мать моя была протестанткой-девственницей, отец – заядлым охотником. В день совершеннолетия он подарил мне ружье, а мать – толстую Библию. В ней было всё за исключением Иоанна Богослова. И мне это показалось странным. Библия без Апокалипсиса… разве такое может быть? В чем же тогда смысл духовной жизни, если в ней отсутствует Судный день?
– Не знаю. Не интересовался, – ушел от ответа хирург, потому что влезать в эту тему ему показалось дурным тоном. – Девственница была вашей настоящей матерью?
– Возможно. Я как-то и не думал об этом. Девственность слишком легка для нашего тяжелого мира. Она улетучивается в стратосферу и парит выше всех облаков.
– Так что же насчет моего крана? – напомнил Рудик о наболевшем, земном.
– Воду, что ли, перекрыли?
– Перекрыл.
– И правильно сделали. – Слесарь вынул из чемоданчика ключ и начал вертеть им заскорузло-присохший кран. – Помните, как написано в одной древней книге? «Во время танго она терлась о его пах своим горячим выпуклым животом. Но под платьем оказалась такой же перезрелой, как и была снаружи…»
– Это ведь из Апокалипсиса? – предположил Рудольф Валентинович смиренно. – Глава пятая, стих десятый?
– Все точно. Ваше знание духовной литературы восхищает. А вы не верили, наверное, что я приду?
– Что сегодня – не верил.
– А вы вообще, по-моему, не верите людям… – Гость наконец-то отвернул кран, внимательно осмотрел его, придвинув вплотную к глазам, и засунул в свой чемоданчик. – Я вам керамический поставлю. Итальянский. Сделано в Китае. Керамика долго служит.
– Да мне все равно. Ставьте что хотите. По мне, лишь бы лилось, – согласился Рудик, переминаясь с ноги на ногу, будто хотел в уборную.
– Так что же по поводу веры? – напомнил слесарь, привинчивая свою китайскую Италию к алтайской трубе.
– Мне нечего сказать.
– А я вам объясню. Если кто-либо верует, тот и мыслит. Не веруя, не мыслят. Лишь веруя, мыслят. А вы не мыслите, потому и не веруете.
– Значит, я идиот? – осведомился Рудик без всякой злобы.
– А это уже вам самому судить… Думаю, что да, идиот, – задумчиво сказал гость. – Ну вот, готово… А вы волновались. – И он покрутил новый кран туда-сюда.
Белецкий кинул на слесаря озадаченно-тусклый взгляд. Только что он дрался по пустяковому поводу, вернее, вообще без повода. Сейчас же повод был – в собственном доме Рудольфа Валентиновича назвали идиотом. Хотя, если рассуждать в литературном смысле, то это было скорее почетно, нежели обидно. А если не трогать классическую литературу и оставить ее в покое, то за такого идиота нужно долго бить. Борясь с усталостью, похерив нежность и любовь ко всему живому, переработав классический гуманизм в подросткового, кипящего слюной Заратустру. Но рука не поднималась, пальцы не сжимались в узловатый кулак, язык прилип к гортани, а в ногах появилась старческая дряблость, которая бывает только при расслаблении членов.
– Нужно открыть воду, проверить… Где? – потребовал ответа слесарь.
– Там, – неопределенно сказал Рудик, имея в виду ванную.
Гость же вместо этого прошел мимо нее вперед, заглянул в маленькую комнату-пенал, где лежал парализованный отец.
– Не здесь, – пробормотал хирург.
– Вижу, что не здесь. Мокрые простыни несколько дней не меняли? Значит, пролежни уже начались. Старик долго не протянет, хорошо… – Он одобрительно похлопал Белецкого по плечу. – Падающего подтолкни, а тонущего утопи… все правильно.
Он заглянул в гостиную, будто удовлетворяя свой ленивый бросовый интерес…
– Не здесь, говорю, – возвысил голос хозяин.
Но слесарь его не слушал. Он вдруг встал на колени, залез под кушетку, на которую Рудик заваливал своих девиц, и вытащил из пыльного угла небольшую урну из поддельного мрамора с православным крестом на круглом боку и кремлевской звездой, парящей в выдавленном небе.
Рудольф Валентинович здесь вообще лишился дара речи, поскольку эта урна была главной тайной его многотрудной личной жизни сродни венерическому заболеванию или душевному дефекту, которые стараешься скрыть от других.
Слесарь покрутил урну в руках и заглянул в торец. Тяжело вздохнув, присел на кушетку.
– Рудик, Рудик… Ну зачем ты? Разве так можно? – Он сокрушенно покачал бородатой головой.
Рудольф на это рванул ворот майки, начав задыхаться то ли от наглости пришельца, то ли от собственной трусости, что сейчас всё выяснится и разъяснится.
– Я расскажу тебе одну короткую историю, – вздохнул слесарь. – Учитель сказал ученику: «Положи соль в воду и отпей от края чаши. Каков вкус?» – «Соленый». – «Отпей немного от середины. Каков вкус?» – «Соленый». «Отпей немного с другого края. Каков вкус?» – «Соленый». – «Тогда зачем ты пил столько раз? Достаточно было и одного…» – И гость поглядел Рудольфу в глаза. – Зачем увеличивать собственные преступления? Разве одного раза недостаточно, чтобы хоть что-нибудь понять? – Он сделал паузу.
Белецкий знал, что от него ждут внятного аргументированного ответа, но сказать ничего не мог.
– Я почти не ем соли… Соль – это белая смерть.