В отосланной в Америку статье все выходило лихо, вытекало из географии нашей, помноженной на историю. Но теперь его это не устраивало. Что-то вкралось в сознание таинственное. Голос крови? Гены? Прапрапамять? Вопрос мучал, американская статья казалась безнадежной. Да еще зарядил дождик – мелкий, но безысходный. Игумнов заторопился в Москву.
Соседи принесли немножко меду для дочек, накоптили рыбы. Просили не забывать. Приезжать скорее. И обязательно привозить колбасы. Без жира. По два девяносто.
А Колька Жогин, большой любитель поблеснить, заказал в Мюнхене осенние блесны и японскую леску.
Игумнов дал газ.
Почти у самого выезда на асфальт, километрах в трех от шоссе, «Запорожец» безнадежно увяз в грязи. Не помогли ни подкоп, ни березовые ветки под колеса. Намаявшись, перепачкавшись до ушей, Игумнов успокоился. Часа через три должен был пройти коммунаровский «Кировец» – молоковоз с фермы, оставалось только одно – ждать.
Он раскинул сиденье, отвалился и вздремнул. Перед сном Игумнов подумал, что «Нива» будет здесь проходить легко, и порадовался этому.
Во сне ему снилась большая полка супермаркета, заставленная пластмассовыми лимончиками, в которые был налит натуральный лимонный сок для нужд готовки.
Очнулся Игумнов от гуденья «Кировца».
Большой желтый трактор без труда вытянул «Запорожец» на асфальт. Тракторист был слегка пьяный, незнакомый – морщинистый мужичонка из соседней деревни. Водки, чтоб расплатиться, не было, Игумнов посулил сквитаться в другой приезд.
– Ладно, Америка, – махнул рукой на прощанье тракторист, – гляжу, ты меня не узнаешь, зазнался, что ли? Я ж Пашка Боков, мы с тобой в одном классе сидели.
Игумнов про себя ахнул и поспешил завести ни к чему не обязывающую беседу. Полчаса проговорили.
– Ладно, Америка, езжай с Богом, надо ведь и молоко везти, – бывший одноклассник залез в кабину.
Уже оттуда, перекрывая урчанье «Кировца», донеслось излишне веселое, со смешком: «Не забудь, значит, в другой раз колбаски на мою долю прихватить!»
В Москву Игумнов приехал мрачнее тучи. Друзей некоторое время избегал, но долго прятаться было не в его характере. Все понеслось по-прежней. С каким-то даже лихим ускорением.
В Мюнхен он тем не менее собирался, сменил только тему на поэтику гоголевского «Миргорода», коей больше всего и занимался до увлеченья евразийством. Купил у Пионтковского «Ниву» и продал свой «Запорожец» в Южном порту за хорошую цену. Стал, на удивленье друзьям, увлекаться видео. В свободное вечернее время заглядывал к соседу, смотрел с ним полицейские детективы и фантастику.
Когда коллеги заводили споры об Америке, он резко обрывал их некорректным вопросом:
– А вы не слышали, говорят, одному совместному предприятию в Саратове дозволили выпускать заводные полиуретановые члены?
Коллеги радостно переглядывались и, отбросив болезненную тему, немедленно переводили разговоры на баб.
1989–1991
Ольга Лебедушкина
ПРОСТРАНСТВО ПРЕВРАЩЕНИЙ
На карте русской словесности один Старгород уже есть. Расположен он неподалеку от деревни Чмаровки, и если и заглядывает туда сторонний наблюдатель со своим интересом, то непременно в штиблетах апельсинного цвета и с астролябией в руке. Да и кому, кроме Остапа Бендера, придет в голову туда заглянуть…
Впрочем, Старгород звучит куда благороднее, чем, скажем, Скотопригоньевск или Глупов, и уж точно определеннее, чем вечный «город N». Что такое «хронотоп провинциального городка» в теории, знает каждый первокурсник филфака. На практике же в этом пространстве-времени обитают почти тридцать процентов всех горожан России, или двадцать два миллиона человек, и большинство из них даже не подозревают, что великая наша литература все о них сказала.
Или не все?
По крайней мере, Старгород Петра Алешковского находится где-то совсем в другой стороне от тех мест, которые нанесли на карту Ильф и Петров. И сторонний наблюдатель там – не Бендер, а свой человек, хоть и приезжий, но понимающий и добрый. И очень грустный. Даже когда смеется. Не случайно грусть «Старосветских помещиков» пришлась здесь к месту. Гоголевский Миргород к Старгороду ближе, но тоже не рядом, хотя о том же – о чудесах и тайнах незаметного человеческого бытия. Но миргородское захолустье хотя бы согрето ласковым южным солнцем, а Старгород расположен где-то на севере, окружен болотами и лесами. Судя по числу туристов, древних памятников и чудесных реликвий вроде Андроникова камня, он вполне мог бы быть копией Великого Новгорода.
И все же читатель, который взял в руки эту книгу, независимо от того, кто он – столичный житель или провинциал, однажды обязательно почувствует себя старгородцем. Потому что – здесь стоило бы сказать что-нибудь пафосное, вроде: Старгород – это Россия^ Да и скажем, пожалуй.
После таких слов, конечно, пора записывать автора по ведомству деревенской прозы, ныне вновь престижному и доходному. Но – вряд ли получится. Петр Алешковский не только не продолжатель этой линии – он ее откровенный оппонент. И дело не в социальном происхождении и не в месте рождения, которые для «деревенской прозы» – почти закон жанра, хотя понятно, что сложно попасть в «деревенщики» коренному москвичу из семьи ученых-историков, выпускнику истфака МГУ, а не Высших литературных курсов.
Для Алешковского город, городская цивилизация, да и цивилизация вообще – не враг и не зло. Провинция у него не противопоставлена столице ни со знаком «плюс», ни, впрочем, со знаком «минус». Скорби о разрушении патриархального лада и неприятия современности в этой книге – да и в других того же автора – не найти. Алешковский пишет не о родовом, а о единичном, и провинциальный город для него если не прием, то повод всмотреться в отдельные человеческие лица. На малолюдье человек заметнее.
Поэтому свой Старгород автор придумал давно. Сначала был одноименный сборник рассказов, написанных в конце 1980-х – начале 1990-х. Он составил вторую часть «Института сновидений». Но события повести «Чайки» (1989) происходят в Старгороде и окрестностях. И Данилка Хорев, герой повести «Жизнеописание Хорька» (1992), – тоже старгородец, да и вообще представить себе эту замечательную прозу без старгородской топологии сложно.
Собственно, Петр Алешковский создал единое вымышленное пространство для нескольких своих книг – можно рисовать план города и пригородов, отмечать на нем городской музей, набережную, пляж, Христофоровское кладбище, Андроников монастырь и чудесный камень рядом с ним, дом, где Данилка Хорев совершил свою страшную месть, «Лушкину горку», церковь, Озеро, на котором промышляют рыбацкие артели. Старгород с округой был обжит этой прозой до последнего закоулка, прежде чем автор оттуда ушел – сначала вроде бы поблизости в костромскую Пылаиху за старинным кладом («Владимир Чигринцев»), потом в московскую семейную хронику («Седьмой чемоданчик»), и наконец через всю Россию, из Азии – в Москву, вслед за своей героиней, мигранткой Верой («Рыба»).