Ночью один раз проснулся и услышал, как Нина Максимовна плакала за перегородкой. Она, видно, плакала и раньше, но так. что я не видел. Она плакала и говорила, что он никогда не будет нам родным, потому что не сможет забыть своих родителей, забыть то, что был среди солдат, что в нем мало очень детского, он неласковый. Я подошел тихонько к ней и обнял за шею: «Не плачьте, мама». Она перестала плакать, я увидел ее искрящиеся глаза. Впервые я назвал ее «мама». Прошло время, и отца назвал папой, одно только осталось на всю жизнь, я говорил им «вы».
Они не делали из меня чистенького мальчика, и за это я им благодарен. У меня были четкие обязанности: убрать дом, вытряхнуть половики, наносить дров из сарая, вытопить трубку, придя из школы. Без них я не получил бы высшего образования. Это они внушили мне, что надо учиться, что после войны надо учиться хорошо.
Когда наша часть стояла в Житковичах, Володе Почивадлову, Вите Баринову и мне командир приказал учиться. Мы трое сели за одну парту, во второй класс У нас было при себе оружие, и мы никого не признавали. Не хотели подчиняться гражданским учителям: как он может нам приказывать, если он не в военной форме? Авторитетом для нас были только командиры. Входит учитель, весь класс встает, мы сидим.
— Почему вы сидите?
— А мы не будем вам отвечать. Мы подчиняемся только командиру.
На большой перемене мы строили всех учеников повзводно и занимались маршировкой, разучивали военные песни.
Директор школы пришел в часть и рассказал замполиту как мы себя ведем. нас посадили на гауптвахту и разжаловали. Вовка Почивадлов был старший сержантом — стал сержантом, я был сержантом — стал младшим сержантом, Витька Баринов был младшим сержантом — стал ефрейтором.
…Когда я приносил из школы «пятерку», кричал с порога:
— Мама, пятерка! — И мне так легко было говорит «мама».
«Мы даже забыли это слово…»
Аня Гуревич — 2 года.
Сейчас — радиоконструктор.
Живет в Минске.
Сейчас так и не верится, что это со мной было. Как страшная сказка. то ли сама помню, то ли мама потом рассказывала, как мы идем по дороге. Идти нам тяжело: мама больная, мы с сестрой маленькие: сестре — три годика, мне — два. Как нас спасти?
Мама написала записочку: мою фамилию, мое имя, год рождения. положила мне в карманчик и сказала: «Иди». Она хотела, чтобы я с детдомом эвакуировалась, она думала, что сама погибнет. Я должна была пойти сама: если бы мама меня привела в детдом, то нас бы отправили обратно. Брали только тех, кто без родителей остался, а у меня мама есть. Вся судьба моя в том, что я не оглянулась, иначе бы никуда от мамы не отошла, я бы в слезы, как все дети, бросилась бы ей на шею, и меня никто не заставил бы остаться в чужом доме.
Мама сказала: «Пойдешь и откроешь вон ту дверь…» Я так и сделала. Но эвакуироваться этот детдом, видно, не успел.
Помню большой зал и свою кроватку возле стенки. И много-много таких кроваток. Мы сами их аккуратно убирали, очень тщательно. Подушка должна была лежать всегда на одном месте. Положишь не так, воспитательницы ругали, особенно когда приходили какие-то дяди в черных костюмах. Полицейские или немцы, не знаю, в памяти лишь черные костюмы. Чтобы нас били, не помню, а вот страх, что меня за что-то могут побить, был. Не могу вспомнить игр. Хотя не может быть, чтобы мы сидели на стульях смирненько весь день. Помню, что много двигались — убирали, мыли, а другого в памяти нет.
Нас никто никогда не ласкал, но о маме я не плакала. Я не понимала, что у кого-то есть мама, рядом со мной ни у кого не было мамы. Мы даже забыли это слово.
Кормили нас так: за весь день дадут миску затирки и кусочек хлеба. А я не любила затирку и отдавала свою порцию девочке, а она давала мне свой кусочек хлеба. У нас была такая дружба. Никто на это не обращал внимания, все было хорошо, пока не заметила наш обмен одна воспитательница. Меня поставили в угол на колени, и я долго стояла одна в пустом большом зале. До сего времени, когда слышу слово «затирка». мне сразу хочется плакать, появляется рвота. Когда стала взрослой, не могла понять: откуда, почему это слово вызывает такое отвращение? Я забыла о детдоме…
Мне было уже шестнадцать лет, нет, семнадцать лет, встретила свою воспитательницу из детдома. Сидит в автобусе женщина, я смотрю на нее, и меня тянет к ней магнитом, проехала свою остановку. Не знаю я этой женщины, не помню, а меня к ней тянет. Наконец не выдержала, расплакалась и злюсь на себя: ну чего я так? Смотрела на нее, как на картину, которую я когда-то видела, но забыла, и хочется мне еще раз на нее посмотреть. И что-то такое родное, может, похожа даже на маму. Ближе мамы, а кто — не знаю. И вот эта злость, и слезы как хлынули из меня. Я отвернулась, пошла вперед к выходу, стою и плачу.
Женщина все видела, подошла ко мне и говорит:
— Анечка, не плачь.
А у меня еще больше слез от этих ее слов.
Она утешает:
— Ну что, ты забыла меня?
Я со слезами отказываюсь:
— Да я вас не знаю.
— Ты посмотри на меня лучше!
— Честное слово, я вас не знаю, — и реву.
Вывела она меня из автобуса:
— Ну что ты плачешь? Посмотри на меня хорошенько, ты все вспомнишь. Я же Степанида Ивановна…
А я на своем стою:
— Я вас не знаю. Я вас никогда не встречала.
— Ты помнишь детский дом?
— Какой детский дом? Вы, наверное, меня с кем-то путаете.
— Нет, ты вспомни детский дом… Я твоя воспитательница.
— У меня папа погиб, а мама у меня есть. Какой детский дом?
Я даже забыла детский дом, потому что жила уже с мамой, дома. Она меня тихонько гладит по голове, а все равно ручьем слезы текут. И тогда она говорит:
— Вот тебе мой телефон, позвонишь, если что-нибудь захочешь узнать про себя, какой ты была в детстве. Приходи ко мне, здесь рядом. Я тебя хорошо помню, ты была такая маленькая и красивенькая.
Она пошла, а я с места сдвинуться не могу. Мне, конечно, надо было побежать за ней, поговорить, порасспросить, я не побежала, не догнала.
Почему я этого не сделала? Я была дикарка, просто дикарка, для меня люди — это что-то страшное, разговаривать ни с кем я не умела, одна бы сидела часами.
Мама меня нашла только в сорок шестом году, в восемь лет я ничего, кроме страха, не знала. Вместе с сестрой маму угнали в Германию, когда они вернулись, она обыскала все детские дома в Белоруссии, уже не надеялась меня найти. А я была рядом, в Минске, но, видно, потерялась записочка, которую мама мне дала. и меня записали на другую фамилию… Мама определила, что я ее дочь, по глазам, по высокому росту. Неделю она приходила и смотрела на меня: ее Анечка или не ее? Имя у меня осталось настоящее. Когда я видела маму, мной овладевали непонятные чувства. Нет, это не были воспоминания о чем-то знакомом, открывался какой-то новый мир — мама! Распахивалась таинственная дверь, откуда заходят люди, которых зовут «мама» и «папа», обычно нас а ту дверь не пускали, а тут меня ведут туда и все мне улыбаются.