— Разрешите мне, уважаемый Виталий Павлович, предварительно вам кое-что пояснить. Собственно говоря, я должен был это сделать еще там, — он небрежно машет рукой, — при первой нашей встрече. Вот. Дело в том, что у Верочки были весьма сложные и, я бы сказал, хлопотливые обязанности, и вы должны ясно представить себе их. Должны представить ее рабочий день, выявить весь круг ее обязанностей, четко понять предъявляемые сегодня высокие требования к должности секретаря. Вот. Я подчеркиваю: именно сегодня, в эпоху научно-технической революции, когда все звенья неимоверно усложнившегося административно-управленческого аппарата требуют особой четкости, ритма, деловитости, образованности, широты мышления от каждого работника, а главное, конечно, идейной, политической зрелости. Вот. Без усвоения этих основ, я бы сказал — азов нашей работы вы не сможете понять психологии, нервной нагрузки, уровня ответственности сегодняшнего советского специалиста — управленца вообще и Веры в частности. А понять вам ее психологию, например, необходимо. Ибо раскрытие любого преступления невозможно без проникновения в эту сферу. Вам это следует всегда иметь в виду. Вы меня понимаете?
— Да, конечно, — киваю я в ответ, с тоской и раздражением думая о том, что мне, вероятно, не скоро удастся выбраться из этого словесного потока, и чувствуя, как от тепла, покоя и усталости у меня начинают слипаться глаза.
Я поспешно закуриваю новую сигарету. Что-то мне подсказывает, что не следует прерывать Меншутина и надо заставить себя внимательно слушать, ибо когда человек говорит так много, то среди вороха пустых, громких, хвастливых слов может промелькнуть и что-то полезное, ведь этот человек хорошо знал Веру, ее окружение на работе и саму эту работу.
И я с огромным усилием заставляю себя сосредоточиться на том, что так важно, авторитетно и самодовольно растолковывает мне Меншутин.
Изредка я поглядываю на хозяйку дома. Она сидит очень прямо, опустив глаза и перебирая на коленях концы платка, накинутого на плечи. Кажется, что она внимательно, даже благоговейно слушает разглагольствования своего супруга. А может быть, и в самом деле слушает, хотя ей это совсем не так нужно, как мне. Последняя мысль помогает мне самому взбодриться и окончательно прогнать подступающую дремоту.
— …Поэтому разрешите мне коротко очертить круг ее обязанностей и информировать вас о той специфике, которая имеется в работе именно нашего управления, — продолжает между тем Меншутин, развалившись в кресле и свободно перекинув ногу на ногу. — Итак. С одной стороны, мы связаны с большим числом учреждений и предприятий в самой Москве, а с другой — с большим числом сельхозуправлений по всей стране, а также с отдельными совхозами и колхозами, которые засыпают нас бесчисленными заявками и просьбами на сельхозтехнику и особенно на транспортные средства. Вот. Вы скажете: снабжение сельхозтехникой дело объединений сельхозтехники, не правда ли?..
Действительно, я мог бы это сказать. Именно такая мысль у меня и родилась. Вот благодаря таким живым интонациям, которыми он, вероятно, будит на собрании своих слушателей, Меншутин не дает уснуть и мне.
— …И вы будете правы! — с необычайным пафосом и торжеством восклицает он. — Но дело в том, что у нас тоже есть кое-какие резервы, и мы призваны ими умело и мудро маневрировать, исходя, естественно, из государственных интересов, политической ситуации и деловой целесообразности. Вот требуемый сегодня уровень. Вы согласны со мной? — И, не ожидая от меня ответа, Меншутин все с тем же подъемом продолжает: — Ну, а что касается транспортных средств, то мы их получаем согласно специальному постановлению Моссовета из числа списанных в различных автохозяйствах, но еще вполне годных к эксплуатации в условиях сельской местности. Вот. Таким образом, работа наша, как видите, сложная, ответственная и весьма нервная. Вам же известно, я надеюсь, каков у нас спрос, не побоюсь даже сказать — голод, на все это, не так ли? Вот. Просто рвут из рук, рвут на части. И с мест, замечу вам, прибывают не только заявки, просьбы, требования и прочие слезные челобитные, но и люди. Люди! — Меншутин поднимает палец и, сделав паузу, многозначительно смотрит на меня. Одутловатое, загорелое лицо его принимает выражение торжественной строгости. — Бумага, уважаемый Виталий Павлович, все стерпит, но человек на это не способен. Вот. А если этому человеку к тому же строжайше приказано, допустим, без самосвала или автобуса домой не возвращаться? Вы представляете, на что такой человек способен? Но к кому же он, как, впрочем, и бумага, прежде всего попадает? К секретарю. К нашей Верочке. Вот. Чувствуете ответственность? Чувствуете нервную нагрузку, а? И ей, Верочке, приходится выслушивать все просьбы и мольбы, ей приходится объявлять об отказе, а иногда и отбиваться от всяких подарков и ухаживаний. А ведь она и вообще не дурна была, правда, Лизонька? Ну вот. Так этих подарков и ухаживаний было ой-ой сколько. Правда, Лизонька?
Елизавета Михайловна снова кивает и впервые за всю беседу подает реплику:
— Даже жениться предлагали.
И тонко улыбается при этом.
А я горестно соображаю, сколько же человек со всех концов страны нам придется проверить. Ведь вполне возможно, что как раз кто-то из них и оставил те самые следы у березок. Да, открывается новое и весьма важное обстоятельство. Ради одного этого стоило прийти в этот дом и столько времени терпеливо выслушивать его хозяина. Но теперь, кажется, мне можно взять инициативу в свои руки.
— Скажите, Елизавета Михайловна, — обращаюсь я к молчаливой хозяйке. — Вера не рассказывала вам о каком-нибудь человеке, который за ней ухаживал и ей самой бы нравился?
— Ах, Виталий Павлович, Виталий Павлович, — вмешивается Меншутин и укоризненно качает головой. — Вот опять вы не туда сворачиваете. И все-то вам самоубийство мерещится. Ну, я же вам уже говорил: забудьте этот вариант. Во-первых, самоубийцы оставляют письма. А Верочкиного письма ведь вы не обнаружили, не так ли? Во-вторых, для самоубийства нужны веские причины. Вот. Таких у Верочки не было и быть не могло. А любовь нынче на самоубийство молодых людей не толкает. Не тот век. Не тургеневские, знаете, нравы. Цинизм кругом, практичность. То есть я хочу сказать — у некоторой части молодежи. Вот. А у большинства — многообразие интересов, работа в коллективе, дух соревнования, творчества. Ну какое тут может быть самоубийство, помилуйте?
— Я не настаиваю на этой версии, Станислав Христофорович, — говорю я. — Но ведь слишком необузданная любовь может привести и к убийству тоже.
— Современный Отелло? — со снисходительной усмешкой осведомляется Меншутин. — Чепуха, мой дорогой. Прошли тургеневские времена, прошли и шекспировские. Я вам уже сказал: в наш рациональный век молодежь уже на это не способна. А вернее, от всего этого излечилась. Правда, Лизонька? — обращается он к жене.
Та в ответ неопределенно пожимает плечами, а на бледном ее лице появляется такая же неопределенная улыбка.
— А все-таки, — не очень вежливо настаиваю я, обращаясь к ней, — говорила вам Вера что-нибудь на этот счет? Может быть, называла какое-нибудь имя?
— Нет, — качает своей пышной прической Елизавета Михайловна. — Она ничего мне не говорила. Она была сдержанной и воспитанной девушкой. И посторонним людям…