Доктор Зив оглянулся на дверь сувенирной лавки: видимо, при
Лизе ему не хотелось углубляться в воспоминания о «негодяе» Вильковском. В то
же время ему явно не терпелось что-то о нем рассказать. Сейчас я припомнил, что
в Петькином сахалинском письме тот тоже представал в довольно омерзительном
облике. (Надо, надо найти и перечитать то метельное письмо!)
– Вернулся он якобы для того, чтобы стать опекуном двум
своим сироткам-племянницам, – продолжал доктор, оборачиваясь ко
мне. – Те жили с бабушкой: Яна, или, как ее дома называли, Яня, –
старшая, а Людвика, Вися, – младшая. И вот…
– Постойте! – пораженно воскликнул я. – Так
он приходился им дядей? Как же это… вы хотите сказать, что он женился на
племяннице?!
Доктор Зив взглянул на меня с усмешкой:
– Вот именно. Что вас так удивляет? Вполне библейский
поворот темы, вы не считаете? Казалось бы: что за странное опекунство – ну и
забрал бы старуху с девочками к себе в Польшу, чего, спрашивается, ты забыл в
советской России? Загадочная история… Не знаю, на какой такой крючок и кем он
был подцеплен, и вряд ли кто-то уже это прояснит… А старуха скоро умерла, и они
остались жить втроем: этот о-пе-кун… и две девочки. И едва только Яне
исполнилось восемнадцать, он на ней женился. И как-то очень быстро обрюзг и
постарел… Между ними была огромная разница, но она, представьте себе, безумно
его любила. А я… странно, что я влюбился не в Висю, которая была моей
ровесницей, – бойкая такая, очень жизненная и очень смышленая девочка,
хотя и языкастая, – а именно в Яню. В той, знаете, и в юности чувствовался
какой-то… трагизм. Не в том смысле, что она была печальной или
нелюдимой, – нет, наоборот, у нее была редкой красоты улыбка: вначале
возникала, как легкое удивление, в уголках губ, потом разбегалась по всему
лицу: и глаза, и даже золотые брови улыбались. В соборах Европы в витражах
можно встретить такие фигуры: ангелица с пылающими власами. Светлый и грозный
образ небесных сфер. Напоминание – но о чем? О некой несовершенной миссии? О
чьей-то смутной вине?.. Так вот, несмотря на улыбку, в ней обреченность была,
понимаете? Она выглядела обреченной на заклание.
– Но, возможно, – неуверенно предположил я, –
последующие трагические события наложили некий отпечаток на ваше…
– Нет! – быстро возразил он. – Мне так всегда
казалось. Всегда хотелось ее спасти. Помню, я – еще мальчишка, лет четырнадцать
мне, что ли… и я стою возле брамы, ожидаю мать: мы собрались в гости к одной из
ее кузин. Вдруг открывается дверь и выходит Яня. В первые мгновения всегда
казалось, что она распространяет сияние – из-за волос, конечно: редкий цвет
красного золота. Но в тот раз она и вправду сияла.
«А, Куба! – сказала она. Так мое имя сокращалось, имя –
Яков. – А мне, Куба, сегодня исполнилось семнадцать лет!»
Она была прелестна, как ангел в витраже. И одета в блузку –
не белую, а, знаете, цвета старинных кружев… В ней вообще было что-то
старинное, драгоценное, отстраненное. Будто она не имела отношения ни к
переменам, ни к какой такой советской власти, ни к людям. Отрешенная,
понимаете? Из другого времени. Сейчас спросите меня: в какой школе она
училась, – я, боюсь, не отвечу. Но ведь в какой-то училась наверняка.
И вокруг нее все казалось отстраненным, особенным… Вот
сейчас вдруг вспомнил: они обе занимались в школе верховой езды, представляете?
Их дальний родственник до войны держал конную ферму, и впоследствии та стала
Конным клубом. Думаю, Вильковский поощрял эти занятия, он и сам гарцевал – пока
не растолстел. Однажды я видел, как втроем они подъехали к дому, и едва не
ослеп от зрелища великолепной кавалькады. Эти две наездницы… боже, – сон,
настоящий сон. Девочки были в костюмах: бриджи, жакет, специальные сапожки –
ничего в этом не понимаю, как там они называются… Да, две огненные амазонки на
шоколадных кобылах…
Он сощурил молодые голубые глаза, словно вглядываясь в
давнюю картину.
– Несколько раз я бывал у них дома – то ли мать за
чем-то посылала, то ли я заходил за Висей – с той мы дружили в детстве. Они
занимали три комнаты с кухней на последнем этаже дома по улице Ивана Франко.
Может, помните этот дом: там, на вполне заурядном фасаде, на одном лишь
последнем этаже чередуются мужские скульптурные пары – и это выглядит
внезапным, необъяснимым. Стоят они между окнами по двое, высовываясь из стены
по пояс. В области головы и плеч совсем отделяются от стены и внимательно
смотрят вниз, на тротуар, словно в попытке разглядеть, что там, внизу. Молчаливые
зловещие соглядатаи.
– Прекрасно помню этот дом, – отозвался я. –
Там жил наш семейный дантист. Никогда эти скульптуры не казались мне
загадочными.
– Не загадочными, – поправил он. – Не
загадочными, а зловещими.
Внутренне я удивился, но спорить не стал. Мне-то жилье
нашего дантиста Моти Гердера казалось забавным – из-за бормашины. В рабочие
часы она тряслась и грохотала, как отбойный молоток, чуть не на всю улицу; зато
к вечеру ее в целях конспирации накрывали китайским халатом, придавливая сверху
широким матерчатым абажуром пятидесятых годов с развившейся бахромой.
– Так вот, их жилье было вполне типичной польской
довоенной квартирой: старая тяжелая мебель, тяжелые портьеры, темные старые
картины и этот, помните, львовский фаянсовый рукомойник. И – всепроникающий
запах корицы…
И вот там, за стеклом больших напольных часов, я и увидел
эту куклу. И остолбенел. Поразительная была кукла: явно старый еврей – ермолка,
лапсердак, пейсы, – все как полагается, да так скрупулезно все сработано!
И такое значительное, я сказал бы, мрачное лицо, несмотря на то что еврей
улыбался. Но во всей этой фигуре – вот что меня особенно поразило – не было
ничего привычно пародийного. Кроме разве большого живота, но и тот совсем не
был смешным. Помню, я ревниво спросил:
«Вися, с чего это вы держите еврейскую куклу?»
Она отрезала:
«Никакая не еврейская, а наша! Наша женская родильная
кукла».
Я расхохотался и спросил:
«Почему женская, это же мужчина!»
Она разозлилась и ответила:
«Не твое дело, глупчэ, я сказала – женская, значит –
женская!»
Из-за поворота кактусовой аллеи тяжело выполз автобус – он
курсировал между кибуцем и принадлежащей ему лечебницей на берегу моря – и
остановился у дверей отеля. Из автобуса повалила прожаренная солнцем, отполированная
тяжелой сероводородной водой публика, и мы с доктором Зивом некоторое время
молча смотрели, как расползаются восвояси изможденные отдыхом, прихлопнутые шля
пами курортники.
– Самое интересное, – заговорил он снова, когда
автобус уехал, – что мой дядя Залман однажды выиграл у Тедди эту куклу в
карты. Говорил, что у него был такой азарт: оттяпать куклу во что бы то ни
стало. И, знаете, выиграл-таки! Добился своего! И целых три года кукла сидела у
нас за стеклом буфета. С ней играла моя кузина – та самая, что оказалась здесь
на старости лет со всем своим украинским хозяйством… Обе сестры Вильковские
ужасно оплакивали свою «женскую» куклу. А тут еще у Яни так несчастливо
сложилась материнская доля: она одного за другим родила каких-то больных мальчиков,
и оба они умерли… Я уговаривал дядьку вернуть куклу. Но он уперся: нечего,
говорил, ей делать у гоев! Пусть среди своих сидит. Но все-таки потом, года
через три, Тедди ее отыграл. И кукла вернулась к Вильковским. Вот только
лапсердак кузина куда-то подевала, играя, – в то время она была еще
слишком мала, какой с нее спрос… Ну а мы с мамой скоро уехали…