Привели коней и для слуг, которые должны были сопровождать царевичей на охоте. В переметных сумах помещались припасы: пышные румяные лепешки, халва, ломти печеной баранины, а еще кислое молоко с солью и мятой, а также в маленьких сосудах пряности и приправы на случай, если угодно будет царевичам задержаться и они захотят отведать своей добычи, приготовленной на костре под вольным небом.
Раб вез луки царевичей и колчаны искусной работы, полные стрел, а другие вели борзых, золотистых и белых, с выгнутыми, как луки, хребтами, длинными жилистыми ногами, с редким подвесом на тонких изогнутых хвостах и на платочках ушей. Борзые повизгивали и рвались, длинные шеи изламывались над широкими ошейниками.
Эртхиа только гордость не позволяла приплясывать на месте нетерпеливым коньком. Глаза его сверкали, ноздри раздувались, и весь он дрожал. Но видел Эртхиа, что душу брата его не веселит предстоящая охота: огонь в глазах Лакхаараа был мрачным, и сошлись брови подобно горным баранам, когда, наклонив низко головы, топчутся они на месте, толкаясь и упираясь мощными рогами.
И рука старшего царевича застыла на рукояти кинжала, так что кожа побелела на выпиравших суставах. И не радовался Лакхаараа горячим коням и нетерпеливым борзым.
Первым прыгнуть в седло младший брат не мог, и ему оставалось в досаде так же стиснуть рукоятку кинжала и кусать губы, нервно притоптывая золоченым каблучком сапога позади Лакхаараа, пока тот не вздохнул тяжело, очнувшись от своих темных мыслей.
Откинув голову, поправляя повязку, удерживавшую белый головной платок, Лакхаараа объявил:
— Не догнать Веселому Махойеда! — и барсом кинулся с мраморных ступеней на спину коню. Махойед, захрапев, присел на задних ногах, взрыл копытами серебряный песок и рванул с места мощным упругим галопом.
Эртхиа закричал от досады и гнева. Веселый звонко ржал, танцуя на месте, и Эртхиа взлетел в седло, не касаясь стремян, сжал коленями тугие бока… И только ветер трепал белые платки всадников и длинные гривы коней, когда они промчались мимо поспешно распахнувшей ворота стражи, а рабы и борзые неслись за ними.
Сбросив тяжелое покрывало, Акамие опустился на вышитые подушки, заботливо уложенные рабами в виде ложа у широкого окна. Солнце уже подбиралось к зениту, и времени оставалось немного.
Сняв крышку, Акамие вынул из футляра свиток и развернул его. Пергамент дрожал в его руках, и взгляд не мог уловить смысла, раз за разом пробегая те же строки.
Перед глазами все еще стояли изумленные лица царевичей.
В те ужасные мгновения в покоях Эртхиа Акамие казалось, что свет померк в его глазах, но теперь он ясно видел лица братьев, так похожие на ненавистное лицо повелителя, что казалось: это он сам стоит перед Акамие, чудесным образом раздвоившись: и мальчик с нежной, гладкой кожей смуглого лица, и воин с юной бородкой, темными завитками покрывавшей подбородок. Удлиненные глаза поднимались к вискам, и густые, сросшиеся над переносицей брови в разлете повторяли их линию. Тонкие ноздри хищно изогнутого носа трепетали над надменной складкой полных губ. Широкоплечая узкобедрая фигура была еще стройной и легкой у Эртхиа, но обещала приблизиться к коренастой мощи отцовской у Лакхаараа.
В глазах Эртхиа увидел Акамие восторг и нежность, но темный взгляд Лакхаараа полыхнул такой ревнивой страстью, что мог сравниться лишь с горевшим желанием и ненавистью взглядом повелителя.
Никто ничего прямо не говорил Акамие, но, выросший на ночной половине дома, среди рабынь и рабов, служивших утехам повелителя, мальчик научился понимать больше, чем ему говорили. Он знал, что мать его, северная королевна, прожила в плену недолго. Родив мальчика, она, любимая царем более всех его женщин, стала бы женой и царицей, но умерла в ту же ночь. И отец ненавидел Акамие за эту смерть и желал его неутолимо, потому что бело-золотые волосы и светлая кожа неотразимо напоминали царю о потерянной возлюбленной.
И редкая ночь проходила без того, чтобы властный низкий голос не позвал Акамие в царскую опочивальню. Недаром его покои были самыми роскошными и находились ближе всех к спальне повелителя, чтобы не приходилось посылать за ним. Акамие знал, что пока он не вырос и не обучился нежному искусству, эти покои так и оставались незанятыми после смерти светловолосой пленницы. Акамие трудно было думать как о матери о красивой женщине, так же, как и он, в начале ночи спешившей на зов повелителя, делившей с повелителем ложе — так же, как и он.
Но царевичи — царевичи были его братьями, и он со смертной завистью вспоминал их одежду, приличествующую юным воинам и царским сынам, кинжалы в богатых ножнах, легкие и удобные сапоги, и кожаные штаны всадников — и косы! Длинные, туго заплетенные, украшенные со сдержанной роскошью, как подобает быть украшенным тому, что воплощает волю и честь свободного воина.
Рабам головы брили, кроме тех, что под покрывалом.
Волосы Акамие были густы и намного длиннее, чем у братьев, но служили лишь украшением и забавой.
Самыми горячими и униженными мольбами, самой пылкой ложью и притворством в ночные часы добился Акамие разрешения присутствовать на уроках младшего царевича — и трепетал малейшим проступком вызвать недовольство царя и дать повод к запрету.
Эртхиа же своего счастья вовсе не ценил, предпочитая упражняться в верховой езде и стрельбе из лука.
Часто говорил себе Акамие, вспоминая нерадивого к учению брата-ровесника: твоя бы судьба выбрала меня! — и порой прибавлял: а тебя — моя… И так говорил, если Эртхиа раньше времени обрывал урок, сославшись на нездоровье или, как сегодня, заручившись поддержкой старшего брата. Тогда ведь и для Акамие урок заканчивался, и то, чего он не узнал в этот раз, мог уже никогда не узнать, если бы царь вздумал запретить ему учиться. Что было бы решением разумным и надлежащим, ибо ученый раб — плохо, а ученый наложник — и вовсе никуда. От чтения уменьшается послушание, а тому, чье назначение — радовать и ублажать, достаточно быть искусным на ложе и в танцах, а также петь приятным голосом. От науки же худеет тело и хмурятся брови, лицо становится унылым, а речи — скучными и назойливыми, в тягость господину, проведшему день в государственных делах и не за тем призвавшему наложника, чтобы держать совет.
Да, и завидовал брату Акамие. Ему самому не суждено было ни сидеть в седле, ни держать в руках оружия.
Лишь раз нежной кожи царского любимца могла коснуться сталь.
Акамие должен был упасть с перерезанным горлом в ногах повелителя в черный день его смерти. Ему предназначалось место в гробнице царя, и все его наряды, которыми он радовал взор повелителя при жизни, все подвески, серьги, ожерелья, ручные и ножные браслеты и кольца с бубенцами для танцев, гребни, пояса и булавки, покрывала, притирания и ароматы — все положили бы с ним, а стоило немало посмертное приданое того, кто развлекал бы царя по дороге на ту сторону мира, на встречу с Судьбой, назначающей дальнейший путь.
Жены царя могли умереть своей смертью и лишь тогда были бы помещены в усыпальницу. Но та или тот с ночной половины, кого царь любил более прочих, должен был последовать за умершим немедленно, дабы не удваивать муку расставания с этой стороной мира мукой ревности. Вдов закон хранил от посягательств. Раб же или рабыня становились собственностью наследника и были бы доступны его желаниям.