Ты вернулась следующим вечером, до наступления темноты.
Отголосок твоих шагов я услышал ещё в коридоре. Звучно. Размеренно. В полной тишине. Ты мечтаешь быть сильной, как мужчина, но твои сказки такие женские.
Ты распахнула дверь. Встала на пороге. Вся в чёрном, чёрные волосы рассыпались по плечам, тлеющие угли глаз, в руке – хлыст. Моя чёрная вестница смерти. Чёрная вестница моей смерти.
Взгляд в лицо, в душу. Вопрос, готовый сорваться с губ.
Но это моя сказка, милая.
– Ты!.. Как ты могла?! Что это значит?! Откуда это?
Я вскочил, я кричу, трясясь от ужаса так правдоподобно, что ты веришь мгновенно. Угли в твоих глазах гаснут, рука с хлыстом замирает.
– Что?..
– Ты мне скажи, что! Что в этой комнате?! Как это понимать?!
– Что?.. – повторяешь ты одними губами, иссиня-чёрными в полумраке.
– Скелет! В той комнате! Только не говори, что ты не хотела, чтобы я вошёл туда! Ты сама прислала мне ключ!
– Я… – ты слабеешь, тяжело приваливаешься плечом к стене; ты, конечно, собиралась сказать, что не присылала никакого ключа, но теперь это уже не важно. – Я…
– Ты! Отвечай! Чей это скелет? В той комнате? Чей?
И ты делаешь это. Ты падаешь на колени, упираешься руками в пол, твои плечи трясутся, ты содрогаешься от рыданий, ты ничего не понимаешь, но знаешь одно: немыслимо как твоя тайна раскрыта. Хотя ты хотела просто испытать меня, испытать на прочность, на верность, на честность – нам ведь так долго быть вместе… нам целую вечность быть вместе… но ты не хотела, не собиралась, в мыслях не держала сказать мне правду.
Ты ведь думала, что это твоя сказка.
– Чей. Это. Скелет. – Я хриплю, и у меня хорошо получается. Я знаю. Научился… было у кого…
И ты отвечаешь. Поверив в мою сказку, став её частью.
– М-мой…
И умолкаешь, ткнувшись лицом в пол.
Я подхожу к тебе. Медленно-медленно. Стою над твоим распростёртым чёрным телом – чёрная одежда и чёрные волосы, всё черно, – стою, широко расставив ноги, чтобы ты лизала мои сапоги… вымаливая прощение…
– Ты… хочешь сказать… что… ты…
Ты плачешь. Совсем тихо. И так безнадёжно, так устало. С таким мучительным виноватым облегчением. И когда я хватаю тебя и покрываю твоё мёртвое лицо поцелуями, шепчешь, захлёбываясь слезами:
– Я… о Господи… я не могла… тебе… я не знала, как… прости… я так люблю… тебя… а ты меня теперь… нена…
Я закрываю твой рот поцелуем, не дав тебе договорить, не желая слушать объяснений, любя тебя такой – любя тебя вот такой, дрожащей, плачущей, слабой, мёртвой… И не спрашивая ни о чём.
Мне нет нужды спрашивать. Я всё знаю, милая.
Ведь это я убил тебя.
Ты не помнишь, потому что я сразу выколол тебе глаза. За то, как они, эти сверкающие глаза благородной дамы, смотрели на меня, ничтожного сына мясника – смотрели, не видя, когда ты ехала по улице на своём вороном, прекрасная и мрачная, как сама смерть, и хотела казаться сильной. И не только казалась – была, а я не хотел тебя такой, я хотел тебя слабой… А ты не умела быть слабой. Я хотел тебя слабой – а ты не умела. Не хотела учиться.
Ты так долго сопротивлялась…
Я напал на тебя со спины, в темноте, и ты так и не увидела моего лица. Я сразу оглушил тебя и любил такой – слабой, – я люблю тебя слабой, девочка… В твоей сказке женщина может быть Синей Бородой – но в настоящих сказках Синяя Борода всегда мужчина, знаешь?
Теперь знаешь.
Я доказал тебе, что сын мясника тоже чего-то стоит. И моё происхождение сыграло в нашей истории не меньшую роль, чем твоё… хоть ты и не подозреваешь об этом. Даже сейчас, когда я осыпаю поцелуями твоё лицо и шепчу, что люблю, что, даже такой, да, даже такой (нет, ты не понимаешь, ты не-по… я же мертва, я мертва), мне всё равно, мне плевать, господи, глупая моя, милая, я люблю тебя даже мёртвой…
Особенно – мёртвой.
И ты любишь меня тоже. Ты полюбила меня по-настоящему в эти минуты – когда поняла, поверила, что нужна мне любой. И ты никогда не узнаешь, что это не так. Ты не нужна мне любой. Ты нужна мне только такой.
Потому что каждый раз, входя в твоё мёртвое тело, я чувствую не только неистовое, липкое, больное счастье, но и ужас. Он застревает комом у меня в горле и остаётся, даже когда счастье выплёскивается из меня в твоё тело, и ты плачешь, потому что тоже счастлива. Ты глотаешь слёзы, а я – этот ужас, но не могу проглотить, не могу и не хочу, потому что это – моя расплата…
Я виновен, и это – моя расплата. Каждый миг. Я согласен на неё. Я знаю, что ничто не даётся даром.
И иногда – в редкие минуты, когда ты берёшь меня за руку и ведёшь в ту комнату, в свою пустую комнату и в мою комнату, где спрятан твой скелет, и мы стоим там долго-долго, прижавшись друг к другу и молча упиваясь нашей общей тайной – в эти минуты мне кажется, что ты тоже это знаешь.
Человек, который убил за улыбку
Его звали Ян Тайли, и он был человеком, который убил за улыбку. Во всяком случае, он сам так себя называл, и никто не расспрашивал, почему – некоторые считали его сумасшедшим, а остальным было недосуг. Мало ли, что он имеет в виду – многие ведь говорят, что способны убить за улыбку. Любимой, матери или ребёнка. Только вот одно дело – быть способным, а убивать – совсем другое.
И потом, есть ведь ещё разница – кого.
И есть разница – за чью.
Наверное, это странно, но Ян Тайли никогда не улыбался.
Впрочем, что в этом странного?
Город выскользнул из сумерек, будто хищный зверь из засады. Стены сперва показались зелёными, но на самом деле они были так плотно увиты тысячелетним плющом, что камня за ним было не разглядеть. Только ближе, у самых ворот, выстроились вдоль стен, странно ровными рядами, серые глыбы, поросшие мхом. По большому счёту, им следовало давным-давно разрушиться до самого основания.
Всё это было дьявольски подозрительно, и Яну следовало об этом подумать, прежде чем соваться в этот проклятый город. Но он тогда вообще ни о чём не думал, даже о Марте. Разве что о своём желудке, основательно прилипшем к позвоночнику, и стёртых едва не до костей ногах. Он не встречал людского жилья уже несколько недель, и почти столько же не ел досыта. Он вошёл бы в этот город, даже если бы на его стенах, размахивая пращами, восседали полчища гоблинов. Какого дьявола – он знал на них управу.
Ян таскался по миру уже пятый год и знал управу на всех тварей от одного края света до противоположного. С этими ободряющими мыслями он и ступил в город, увитый плющом, а через минуту стоял, растерянно озираясь, и обзывал себя последними словами. Этих, впрочем, тоже.