Бланка, как это ни удивительно, подчинилась. Дюпле, обладавший необходимой каждому хорошему врачу проницательностью и умением читать не только состояние тела, но и состояние души, догадался, что Бланка отчасти винит себя в болезни своей невестки — хотя вряд ли признается в том даже самой себе. Что ж, вина ее и впрямь была велика. Душный воздух дворца, недостаток движения, слишком много тревог и неправильной пищи сделали свое дело. Улегшись в постель после обморока в присутствии свекрови, королева Маргарита уже не поднималась до самых родов. Сама по себе она была, впрочем, хорошей пациенткой: тихой, молчаливой, совсем не капризной, как можно было бы ожидать от особы королевской крови. Она только раз спросила Дюпле, где мэтр де Молье и когда он вернется, а услышав, что Дюпле того знать не может, вздохнула и спросила опять, все ли будет в порядке с ее ребенком. Услышав утвердительный ответ (ибо малейшее сомнение сейчас пошло бы во вред), она успокоилась и больше ни о чем не спрашивала до того самого дня, когда пришел ее срок — чуть раньше, чем следовало, судя по тем расчетам, что оставил, уезжая, де Молье.
И вот тогдато Пьер Дюпле понял, что год его неожиданного и стремительного возвышения может стать и годом его ужасающего падения тоже. Потому что все сходилось на том, что легко королева Маргарита не родит, да добро если вообще родит живое дитя и сама останется жива.
Схватки пришли на заре, и сперва все шло неплохо. Дюпле прибыл сразу же, как только ему передали, что «началось», хотя и знал, что, скорее всего, тревога ложная — богатые женщины, озабоченные рождением первенца, часто страдают подобными фальшивыми приступами, иногда за недели до настоящих родов. Но, прибыв к Маргарите, Дюпле понял, что время ее пришло. Она полулежала на куче подушек, вытянув руки вдоль одеяла, бледная, как полотно, с мокрым от пота лбом, и напряженно улыбалась ему снизу вверх обкусанными губами. На ней была одна только нижняя сорочка, и Дюпле невольно отвел глаза, чего никогда не сделал бы, будь лежавшая перед ним женщина просто женщиной — но она была королевой, и она, испытывая явную и сильную боль, улыбалась ему.
Он смутился.
— Все ведь будет хорошо? — спросила Маргарита, когда Дюпле опомнился и начал отдавать заметавшимся дамам распоряжения четким и резким голосом. — Вы говорили, что все будет хорошо, мэтр Дюпле. Вы обещали.
За эти полтора месяца он уже понял, что она совсем не боится родов, а боится только не родить вовсе или же родить девочку. Он снова заверил ее, что все протекает вполне благоприятно, и пощупал ей пульс, со скрытой тревогой отметив про себя, что он слишком слабый и тонкий. Схватки возобновились еще до того, как Дюпле вышел из спальни, чтобы отдать распоряжения о подготовке к родам. Дюпле нахмурился: слишком быстро, слишком мало времени прошло после последней…
Следующие сутки были самыми ужасными в его жизни. Он не отходил от постели королевы, держал ее за руку, снова и снова повторял, что все будет хорошо, хотя чем дальше, тем меньше сам в это верил. Схватки участились, но развязка никак не наступала, даже после того, как отошли воды. Королева Франции металась по мокрым простыням, которые даже нельзя было переменить, потому что малейшее касание к ней исторгало страшный крик боли из ее горла. Лицо ее покраснело, на шее и лбу вздулись жилы, взгляд стал мутным, а зрачки расширились так, что ей страшно было глядеть в глаза — да она, кажется, и не видела уже ничего сама, лишь сжимала руку Дюпле с такой силой, что чуть не ломала ему кости. Ассистировавшая Дюпле повитуха громко молилась в углу спальни, осеняя себя широким крестом и шумно бухаясь лбом об пол, и в конце концов Дюпле начал молиться тоже, одними губами, без выражения глядя на корчившуюся на постели женщину. Он тупо думал, что ему не следовало быть здесь, что он все равно ничего не может сделать, кроме как снова и снова велеть ей тужиться и снова и снова смотреть на то, как тщетно она пытается вытолкнуть из себя дитя.
Он думал, что, будь перед ним не королева Франции, а горшечница, он бы рискнул сделать ей сечение живота и вытащить из него ребенка, так, как делали древние лекари Рима. Но то была страшная ересь, к тому же почти наверняка подобная операция завершилась бы смертью женщины. Как ни крути, гореть Пьеру Дюпле на костре, даже если ребенок выживет и окажется мальчиком; а если не выживет, то сложит Пьер Дюпле голову на плахе, вот и все дела.
И так проходил день, а потом ночь. Дюпле то вскакивал, когда ему казалось, что вот, вот, то снова садился, злясь на де Молье, который загнал его в эту ловушку, и на Бланку Кастильскую за то, что, похоже, таки уморит невестку, и на короля Людовика за то, что изволил заболеть где-то у черта на закорках, из-за чего Дюпле оказался здесь. Но более всего он злился на себя, за то, что оказался трусом и боялся сделать сейчас то единственное, что могло бы спасти жизнь королеве Франции.
Бланка Кастильская каждый час посылала узнать, как продвигаются роды, и раз за разом получала один и тот же ответ: молитесь.
В семь часов утра на второй день мучений Маргариты Дюпле сидел, сгорбившись у ее постели, и глядел в пол. Схватки ненадолго прекратились, и Маргарита, еще более побледневшая и осунувшаяся за этот ужасный день, провалилась в подобие забытья, слишком болезненного и тревожного, чтоб называться сном или потерей сознания. Она лежала, утонув в подушках, и тихо, неразборчиво бредила. Дюпле подумал, что следует воспользоваться этим и хотя бы переменить ей белье, и встал, чтобы отдать приказ, когда вдруг услышал за спиной звук отворяющейся двери.
Он обернулся и увидел, как в спальню входит король Людовик.
Его Дюпле тоже видел всего однажды издалека. Но узнал сразу: потому ли, что этот красивый правильный профиль с портретной точностью изображался на чеканной монете, потому ли, что та единственная встреча всетаки глубоко вонзилась в память, или еще по какой причине — Дюпле не знал. Но он сразу понял, что этот высокий, статный мужчина в простой дорожной одежде, запыленном плаще и сапогах, забрызганных грязью по самые голенища, — король. Потому что кто еще посмел бы вот так ворваться в покои, где мучилась и умирала королева Франции?
Повитуха, стоящая с другой стороны постели, была не столь догадлива и заморгала, не зная, что делать. Дюпле же лишь опустил голову и молча преклонил колено.
Король Людовик посмотрел на него рассеянно, будто едва заметив, а потом перевел взгляд на кровать, где в бреду и горячке лежала его жена. Он не подошел к постели, так и остался стоять на пороге. Потом он перекрестился.
— Вы ее врач? — спросил Людовик тихим, мягким, безмерно уставшим голосом. И по этому голосу чуткое лекарское ухо Дюпле мгновенно распознало недуг — быть может, тяжкий, сейчас ненадолго отступивший, но готовый вновь завладеть королем, воспользовавшись тем, что он, вероятно, долго и без отдыха ехал по непогоде.
— Да, сир, — проговорил Дюпле, не поднимаясь с колен. — С тех пор, как мэтр де Молье отбыл к вашему величеству.
— Встаньте. Встаньте же скорей, ну. Она совсем плоха?
Он говорил с тревогой, в которой слышалось что-то странное — Дюпле не мог понять, что, но чем-то эта тревога отличалась от страха мужей за рожающих жен, от страха человека за благополучие близких. Был ли то страх короля за будущность своего рода? Этого Дюпле знать не мог, но все же думал, что и не в этом тоже было дело… а в чем — он не знал.