Сир Амори прикрыл глаза, чувствуя, что свет факелов вдруг стал для них слишком резок. Остальные последовали его примеру, отводя взор — кто пристыженно, кто в негодовании. Лишь юный оболтус де Сансерр да бестолочь Филипп Булонский беззастенчиво пялились на королеву, представшую пред ними в виде столь откровенном, в каком не всегда представали собственные их супруги. Герцог Фердинанд тоже смотрел на Бланку, сощурившись, и, пожалуй, его единственного, в силу преклонных лет, нельзя было упрекнуть в греховной мысли, шевельнувшейся где-то в самой глубине у всех прочих.
Но и прочие, даже не глядя в упор, сознавали очевидное, так же, как сознавали его открыто смотревшие. Тридцативосьмилетняя королева Франции имела стройное и гибкое тело юной женщины, и она совершенно очевидно, непреложно и несомненно не была в тяжести.
Сознание этого выдернуло сира Амори из пьяного тумана, в который швырнул его немыслимый поступок французской королевы. И в следующий же миг тоскливая неуверенность, терзавшая его последние месяцы, сменилась чистым, радостным и бурным восторгом. О да! Господь услышал его молитвы и не покинул все-таки Францию. Кто-то должен был решиться, кто-то должен был совершить поступок — и совершила его она, она! Пока они здесь решали, как опозорить ее, размениваясь на низкие намерения и гнусные речи, — пока они говорили, она сделала, пока они заносили руку, она ударила; словно змея, внезапно метнувшаяся из под камня, на котором задремал разомлевший от полуденного солнца змеелов. Она, эта женщина, которую сир Амори за всю свою последующую жизнь даже в мыслях ни разу не называл слабой, она была сильна, она была смела и она была — самое главное — решительно невиновна. Прилюдно раздевшись пред своими хулителями, Бланка повторила обряд, совершаемый монахинями, буде те подвергались схожим обвинениям, — обряд едва не священный, близкий к таинству, даром что проходивший всегда публично. Виновная побоялась бы гнева Господнего, который поразил бы ее на месте, если б она лгала. Ибо такое шокирующее бесстыдство может себе позволить лишь безупречно целомудренная женщина.
С мыслью этой Амори де Монфор сошел со своего места и под взглядами пэров приблизился к королеве Бланке. Затем поднял с пола сброшенный ею плащ и накинул его на плечи ей, запахнув на груди, тщательно проследив за тем, чтобы не коснуться тела ее даже кончиком пальца.
А потом опустился пред ней на колено и преклонил голову, ощущая покой и радость, каких не знал уже много лет.
Он наконец-то выбрал.
«Победила. Победила». Это слово звенело у Бланки в ушах, гудело, словно дюжина колоколов собора Парижской Богоматери, так что она не слышала голосов, обращенных к ней. Она стояла, опустив глаза на склоненную голову сира Амори де Монфора и едва чувствуя плащ, наброшенный им на ее плечи. Когда она шла сюда темными переходами пустого дворца, плащ давил на нее гранитной плитой, неподъемной тяжестью сгибал ей спину, пряжка врезалась в горло и жгла, словно клещи палача. Сейчас же Бланка почти не чувствовала окутавшую ее ткань; она словно все еще стояла пред этими людьми полураздетой, ощущая себя при том так, как, должно быть, ощущала Ева в Эдемском саду в те золотые дни, когда не вкусила еще плод запретного познания. Бланка отличалась от нее, ибо знала теперь уже слишком много, но так же, как первая сотворенная Богом женщина, не чувствовала стыда — ни пред Богом, ни пред мужчиной.
Де Монфор все еще стоял на коленях, когда Бланка развернулась и вышла из зала совета прочь, не проронив больше ни слова, со столь же высоко поднятой головой, как и вошла. Только теперь голова у нее шла кругом — ее пьянило, кружило чувство, которое было слаще всего, что знала Бланка в своей жизни: чувство победы. Его испытала она, взяв в руки грамоту своего почившего супруга Людовика, коей он оставлял ей опеку над сыном и регентство; это чувство переполняло ее, когда рука об руку с коронованным сыном она вступила в Париж; но ныне, когда шла она, полуголая, холодными, продуваемыми сквозняком коридорами дворца Ситэ, оно, это чувство, стало таким сильным, что земля плыла у Бланки под ногами и темнело в глазах. Ни одной мысли не было у нее в голове, кроме огромного и могучего «ПОБЕДИЛА», когда она спустилась широкой парадной лестницей вниз, прошла мимо стражей и вышла во двор, где свежий майский ветер ласковой волной обдал ее пылающее лицо.
«Покраснела ли я там, в зале, и если да, то заметил ли кто?» — подумала Бланка, и тут же решила, что это не имеет значения. Она видела их лица; и сир Амори — о, сир Амори… Сира Амори она боялась там, пожалуй, больше всех. Он был самым молодым из мужчин, собравшихся сегодня ее судить, — не считая юного дурака де Сансерра да тихого племянника герцога Фландрского, но они не было пэрами, потому ее не занимали. Остальные пребывали уж в тех летах, что способны были понять истинную причину ее поступка; но в Монфоре она уверена не была, тем более что до сих пор не знала, на чьей он стороне. Он был храбрый воин и очень осторожный политик, всегда оттягивавший принятие решения до последнего. Когда он встал и шагнул к ней, его лицо не выражало ничего, и в первый миг Бланка подумала — хоть это и было совершенно немыслимо, зная нрав де Монфора, — что сейчас он ударит ее по лицу, как продажную женщину. Она сама не знала, отчего ей так почудилось; но когда он накинул ей на плечи плащ и преклонил колени — вот тогда, именно тогда Бланка поняла, что поступила верно. До самого этого мгновения она не могла быть в том уверена.
Дю Плесси ждала ее в карете, стоявшей у ворот. Когда Бланка села в карету, Жанна вскинула на нее опухшие от слез глаза, огромные и потемневшие в испуге и горе. Королева ободряюще улыбнулась ей и накрыла ладонью ее маленькую руку, почувствовав, как та вздрогнула и сжалась в кулачок. Бедняжка Жанна, нелегко быть наперсницей в самых тайных и самых безумных интригах отчаянной Кастильянки. — О мадам, — простонала дю Плесси, и больше не сказала ничего — все слова были сказаны и все слезы выплаканы, когда она помогала Бланке раздеваться этим утром, а потом закрепляла у нее на шее пряжку плаща. Бланка сжала ей руку чуть крепче и внимательно посмотрела в глаза. Она могла бы сказать Жанне, что страхи ее не оправдались, что все прошло, все позади, что ПОБЕДИЛА, но она не могла сказать ни слова — в горле щипало и скребло, а в висках по-прежнему били колокола.
Впрочем, к тому времени, как карета достигла Лувра, ей уже стало намного лучше.
Никто не знал, что Бланка покидала дворец, ставший резиденцией Людовика Девятого и королевы-матери. В Лувре — а теперь и за его пределами — не было никого, пред кем Бланка Кастильская должна была бы отчитываться. Сын ее, когда она уходила, читал Библию вместе с Жоффруа де Болье, окончательно утвержденным на посту королевского духовника. Бланке он нравился: человек он был честный, искренний, простой и притом весьма неглупый — именно такой человек, какого Бланка только и могла допустить до своего сына, не опасаясь дурного влияния. И, похоже, не ошиблась: покамест единственной переменой в Луи была еще более истовая, чем прежде, набожность. Он и раньше строго придерживался поста и всегда охотно вставал на утреннюю молитву (в отличие от его братьев Робера и Альфонса, которые зачастую ленились и капризничали, когда их будили к заутрене), а теперь еще чаще и с еще большим удовольствием слушал проповеди, уделяя этому по несколько часов в день. В остальное время юный король изучал светские науки, такие как история, геральдика и латынь, а также упражнял свое тело уроками боя и верховой езды — ибо был не только лишь королем, но рыцарем, о чем ни на минуту не забывал.