— У тебя бейсболка пахнет мочой, — говорю я.
— Ничего подобного, — говорит Тоф.
Пахнет.
— Пахнет.
— С чего бы это она пахла мочой?
— Может, ты на нее помочился?
Он со вздохом снимает мои руки со своих плеч.
— Я на нее не мочился.
— Может, нечаянно?
— Заткнись.
— Не говори «заткнись». Я уже просил.
— Ладно, извини.
— Стивен, — прошу я, — вы бы не могли понюхать его бейсболку и сказать, пахнет ли она мочой?
Стивен не считает вопрос серьезным. Он напряженно улыбается, но не выказывает ни малейшего намерения нюхать бейсболку.
— Ну и ладно, — говорю я. — Счастливо, Тоф, увидимся… наверное, завтра.
И — прочь из дома, по ступенькам, потом в машину, и пока я задним ходом выезжаю по дорожке, меня охватывает привычная эйфория, которая…
Свобода!
…заполняет все мое существо. Тут я часто громко хохочу, хихикаю, несколько раз хлопаю по рулю, гримасничаю, вставляю в магнитофон правильную кассету…
На сей раз такое длится секунд десять-двенадцать.
К тому моменту, когда я заворачиваю за угол, я уже окончательно убежден (в голове проносятся пророческие видения — и так бывает всякий раз, когда я его где-нибудь оставляю), что Тофа убьют. Ну конечно же. Нянька вел себя странно, слишком спокойно, слишком непритязательно. А в глазах у него читались планы. Конечно. Ясно с самого начала. Но я проигнорировал эти сигналы. Тоф рассказывал, что Стивен чудаковатый; несколько раз упоминал, что он жутко смеется, приносит с собой и готовит вегетарианскую пишу, — а я от Тофа просто отмахивался. И теперь, если что-нибудь стрясется, виноват буду я один. Он хочет вытворить с Тофом что-нибудь ужасное. Он хочет его растлить. Пока Тоф спит, он применит воск и веревку. Варианты проносятся у меня в сознании стремительными карточками с урока педофилии: наручники, половицы, клоунские костюмы, кожа, видеокассета, клейкая лента, ножи, ванны, холодильники…
И Тоф уже не проснется.
Надо разворачиваться. Не надо делать глупостей. Совершенно ни к чему так рисковать. Я вполне могу обойтись, вполне могу никуда не ездить. Все это идиотизм, ребячество, неразумие. Надо возвращаться.
Нет, я должен ехать. Я ничем не рискую.
Нет, рискую.
Ради этого стоит и рискнуть.
Черт, какое же я дерьмо.
Я открываю окно и прибавляю громкость. Совершаю двойной обгон, выезжаю на трассу и мчусь к Бэй-бриджу, на семидесяти в час по левой полосе, вдоль воды.
Сквозь контрольный пост, под светофор, по пандусу и на мост. Вот теперь уже не свернуть. Слева — оклендские верфи и плакат, уговаривающий экономить воду.
Когда я вернусь домой, дверь будет распахнута настежь. Нянька исчезнет, будет царить тишина. И тогда я сразу пойму. В воздухе запахнет чем-то по-настоящему непоправимым. На ступеньках к комнате Тофа будет кровь. И на стенах пятна, кровавые отпечатки рук. Издевательское послание от Стивена ко мне — может, видеокассета со всем… И в этом виноват буду только я один. Тельце, скорчившееся, посиневшее… Он, этот нянька, стоял здесь и уже знал все заранее; когда они здесь стояли, я почувствовал — что-то не так; понял — все не так, все неправильно… и все-таки я уехал. Как же это? Каким надо быть чудовищем… Люди все узнают. Я буду знать все и не стану протестовать. Назначат слушания, состоится процесс, показательный…
— Расскажите, как вы познакомились с этим человеком, с нянькой.
Мы нашли рекламку на доске объявлений.
— Сколько времени вы беседовали с ним перед тем, как решили воспользоваться его услугами?
Минут десять. Двадцать.
— По-вашему, этого достаточно?
Мне показалось, что да.
— Но вы ничего конкретно не знали об этом человеке?
Знал, что он шотландец. Или англичанин.
— Или ирландец.
Да. Или ирландец.
— Куда вы направились, когда оставили брата?
Отдохнуть. В бар.
— В бар. И что вас там ждало, в этом баре?
Друзья. Люди. Пиво.
— Пиво?
Наверное, дегустация.
— Дегустация?
Пива. У некоторых марок бывают.
Скажу честно: мне просто очень хотелось вырваться. Не так важно, что мы будем делать. Поймите: в тот период я уезжал на вечер в лучшем случае раз в неделю; порой — раз в десять дней; и если мне удавалось заполучить няньку в вечер, когда что-нибудь происходило, я терял голову; убегал пораньше, чтоб оставалось больше свободного времени, просил няньку прийти в шесть, в семь, когда угодно — и сразу мчался в город, чтобы поужинать с теми, кто там ужинает; иногда они просто сидели, обычно у Муди, смотрели кабельное телевидение, настраивались — и я был с ними, сидел на диване, с пивом из холодильника, наслаждался каждой минутой, ведь я не знал, когда выпадет следующий случай; они вели себя как ни в чем не бывало и даже не подозревали, как для меня важно все происходящее, и пускай я вел себя чуть-чуть истерично, чуточку слишком напористо, слишком громко смеялся, слишком быстро пил и доставал из холодильника еще, и никаких проблем, о’кей, и не оставлял надежду на что-нибудь: мы поедем в какое-нибудь славное место, и вечер будет зачтен, станет достоин того, компенсирует постоянную тревогу черно-красных тонов и видения — порой мне бывало так неприкаянно, ведь если неделями не общаться со сверстниками, возникает ощущение, что попал в чужую страну, где никто не понимает твоего языка…
Через мост. Встречный ветер заполняет машину. Я увеличиваю громкость. Резкий поворот направо, вниз и полмили к югу, а по темному заливу плавают танкеры, они томятся и хотят прикоснуться к Окленду.
Храбро ли остаться?
Или храбрее уехать?
Предательство. Машины «скорой помощи» уже подъедут. Будут гореть фары. Весь квартал встрепенется и засияет, как на карнавале. Но тихо. Только огни — и шепот. Все спрашивают, где я. А что родители малыша? Они — что? Тогда где его брат? Он — что?
Справа — Остров Сокровищ, потом Алькатрас, потом — бухта, океан. В тоннеле мы — словно космические корабли, машины мчатся, сменяя полосы, голодные, ищущие; как пули, что летят по стволу; а за тоннелем — большой город с тысячами маленьких трубочек «Лайт-Брайта», пронзившие черный бумажный лист ночного пейзажа
[74]
.
Будет маленький гробик. Я приду на панихиду, но все всё узнают. Будет суд, приговор и смерть на электрическом стуле. Или на виселице, пускай будет виселица; мне захочется, чтоб было больно и медленно, чтобы загорелись и взорвались вены…