Комната для посетителей крохотная, персикового, розового и малинового цветов, как кондоминиум во Флориде. Я сажусь в мягкое глубокое кресло.
Ничего не происходит. Ничего не возвращается.
По телевизору играют «Сан-Франциско Фортинайнерз».
Регистратор смотрит на меня.
К черту.
Я выхожу, обхожу здание. В вестибюле выясняю телефон Стюарта и звоню ему.
Он спрашивает, в городе ли я, и я отвечаю: да. Он говорит, что неплохо бы мне к нему заглянуть, потому что он на несколько дней лег в больницу, но через пару дней выпишется, может, уже завтра…
Я говорю, что я уже здесь.
— В Хайленд-Парке?
— Если честно, я уже в больнице. В вестибюле.
— Ого. А почему?
Я вру.
— Вообще-то у меня здесь назначена встреча с врачом, онкологом, на полшестого, и я…
— Так ведь уже почти пол шестого.
— Ну, мы договорились неточно. Я могу зайти к нему и попозже.
— То есть ты хочешь ко мне зайти?
— Да.
— У меня палата Д-34.
— Я знаю.
Это на четвертом этаже. То же здание, где моей матери делали всевозможные процедуры и где умер мой отец. Тот же самый этаж. Вроде бы.
Когда я в последний раз видел отца, я был с матерью, Бет и Тофом. Мы прошли по коридору, толкнули дверь, и нас чуть не сбил с ног запах. Дым. Ему разрешили курить в больнице. Палата была серой, в тумане, а он сидел там, на кровати, скрестив ноги и закинув сцепленные руки за голову. Ему было очень хорошо.
Я открываю тяжелую беззвучную дверь — и вот он, Стюарт, человек, который, как я знаю, был единственным другом моего отца.
Я захожу, и в тот же момент мне хочется уйти. В палате темно, и он сидит голый по пояс. Единственная лампа — прямо над ним, и из-за этого у него над головой образуется тусклый нимб.
Это уже чересчур. Такое ощущение, что он болен гораздо серьезнее, чем я думал. И почему он голый? Это же нелепо. Может, тоже умирает? Все его тело поросло седыми волосами.
Мы жмем друг другу руки. От отрастил бороду, аккуратную и седую.
Я сажусь в полутьме на краешек кровати, в ногах.
Какое-то время что-то неуверенно говорю.
Спрашиваю про воспаление. У него распухшая, бесцветная нога.
Она просто гигантских размеров.
Мне уже не хочется задавать Стюарту вопросы, которые я собирался задать, — те, что я записал на бумажку час назад, в машине на автостоянке под рок 80-х по радио. Я заставляю себя начать; запинаясь, объясняю, почему мне хотелось повидать Стюарта, узнать у него пару вещей…
Первые слова Стюарта:
— Знаешь, я не уверен, что смогу просветить тебя насчет души твоего отца.
Он говорит спокойно и ровно. Его руки покоятся на туловище, они потонули в охряном свете; в остальных частях палаты темно.
Вот так и надо умирать. Это драматично, это как положено — вечером и именно при таком освещении. Отец выбрал гораздо более нелепый вариант — в одиночестве, средь бела дня.
Он снова упал, на этот раз — в душе.
Стал звать Бет. Та побежала к нему и перетащила его на кровать. Вызвали «скорую». Мы думали, его продержат там неделю, пока он восстановит силы, и ничего особенного не произойдет. Всего за несколько месяцев до того ему поставили диагноз. Через неделю разрешили посещения; позвонил врач, сказал, что дела идут скверно и это может случиться в любой момент.
Мать усмехнулась. Они с Бет зашли.
Какое-то время они просидели в палате, в дыму.
— Заходите попозже, — сказал он. — Я хочу поспать.
Мы поехали домой.
— Да не умрет он сегодня, — сказала мать, удивленная всеобщей тревогой. — Ни сегодня он не умрет, ни завтра, ни на следующей неделе. Его ведь только что положили.
Он умер через час.
— Он был самый лучший водитель из моих знакомых, — говорит Стюарт. — Как он просачивался из одного ряда в другой; «просочиться» — это было его словечко… «Смотри, сейчас просочусь в тот ряд…» — говорил он. Невероятно. Он менял полосы, объезжал по обочине…
Я рассказываю Стюарту, как он, купив «ниссан-280», единственную новую машину в своей жизни, первым же делом приспособил ее под себя. Пепельницу укрепил на дверце, а ремни безопасности обрезал. Мы все знали, что он не великий поклонник ремней безопасности — он считал, что те попирают его гражданские права и абсолютно неконституционны. Странно было, что он срезал ремень не только у водительского, но и у пассажирского сиденья.
Дверь открывается. Заходит миссис Стюарт.
— Ой, ты все-таки пришел.
Я смотрю на нее. Пожимаю плечами.
— Я вас оставлю вдвоем на несколько минут.
Она уходит.
Звонит телефон. Стюарт снимает трубку.
— О, привет. Можно я тебе перезвоню?
Ему приносят ужин. Он предлагает мне бутерброд с сыром.
— Нет, спасибо.
— А суп?
— Спасибо, нет.
Я спрашиваю Стюарта, считает ли он, что отцу перед смертью было одиноко.
Звонит телефон. Какое-то время он разговаривает. А повесив трубку, не возвращается к моему вопросу, и я не переспрашиваю.
Возвращается миссис Стюарт, и несколько минут мы разговариваем все вместе. Потом я ухожу. На парковке некоторое время разговариваю со своим диктофоном, потому что уже начал забывать многое из того, что рассказал мне Стюарт.
Утром мы с Грантом и Эриком завтракаем в ресторанчике, смотрим на проходящих людей в джинсах и кожаных куртках — зимой в Чикаго так и положено.
— И что ты делал вчера? — спрашивает Грант.
— Да так, — говорю я. — Съездил домой, покатался немного.
Я вспоминаю, что видел его маму. Мама Гранта каждый день проходит несколько миль по Вестерн-авеню. Я проехал мимо.
— Поздоровался?
— He-а. Я понял, что это она, когда уже было поздно.
— Ой как обидно.
— Да, обидно.
— А что сегодня будешь делать?
— Наверное, снова туда поеду.
— Зачем?
— Не знаю. Так. Может, в школу заеду.
Грант секунду смотрит на меня. Может, он знает.
— Ну что ж, передавай привет школе Лэйк-Фореста.
Мистера Якабино, владельца похоронного бюро, нет на месте. Есть человек, который помладше меня; его светлые выпученные глаза прикрыты очками. Его зовут Чад. Я захожу, отряхиваю снег с ботинок. Объясняю: я ищу документы, собираю их, а мои родители прошли через их бюро, и мне нужны любые бумаги, которые у них могут найтись.