В детстве приливы и отливы сменяют друг друга со скоростью света — то вы друзья навек, то враги навсегда, и мелькание это безостановочно: вечно в движении. Жизнь бурлит.
С годами все замедляется. И много вокруг гаваней, куда вода больше никогда уже не заходит. И никогда не вернется. Я знаю. Мне пятьдесят восемь, я чертов контр-адмирал. У меня таких гаваней — сотни.
Одна из них носит имя Эммерих Краузе.
Когда-то мы были — лучшие друзья.
Потом настала пора отлива. И бьются на песке промедлившие сизые рыбы. Раскрывают в последнем вдохе глупые рты…
Я иду по берегу.
Почему я вдруг вспомнил про Краузе? Не знаю. Наверное, потому же, почему я вспомнил рыжего орангутанга Вредину…
Плохие или хорошие, они уходят. И ничего тут не поделаешь.
— Ложись!! — кричит Обри и толкает меня в сторону.
Я врезаюсь плечом в плетеную изгородь. Во мне весу под девяносто кило, поэтому я сношу ее к чертям. Куры разбегаются, квохчут, кто-то пробегает прямо по моей спине.
Пух и перья! Обри что, совсем сдурел?!
Грохот. Автоматная очередь проходит над моей головой. Еще раз, короче. И еще, совсем короткая.
В ушах звенит — ч-черт.
— Эй! Живые есть? — знакомый голос. — Все уже, не бойся!
Выплевывая перья, поднимаю голову.
Форингтон стоит, держа дымящийся «томпсон» одной рукой, и улыбается.
Я поднимаюсь с земли. Отряхиваю фуражку и надеваю. Потом подхожу к повозке и провожу пальцами по дыркам от пуль. Щепки торчат наружу — забавно, хотя удар пули направлен внутрь. И что он хотел этим сказать, интересно?
Отступаю на два шага. Оглядываю.
Ничего себе!
Да он фокусник просто. Волшебник с автоматом.
— Ну ты и придурок, — говорю я. — Испортил хорошую вещь.
Форингтон весело пожимает плечами, прикладывает два пальца к шляпе. Прыгает на борт катера.
— Бывай, старик! Приятно было поболтать!
Мы с Обри провожаем катер взглядами. Потом Обри смотрит на меня и говорит:
— Кто это был?
На борту повозки следы от пуль образуют кривую букву «F». Джек Форингтон.
* * *
Сухопутные говорят: снаряды.
Мы, морские офицеры, говорим: патроны. Потому что есть пушки с зарядом — когда порох в тканевых картузах (для 305-мм они были из чистого белого шелка, офигеть), а есть с металлической гильзой — тогда это патрон.
Пироксилин лучше хранить в сухом прохладном месте.
— Раз, два, взяли! — мы поднимаемся по лестнице. Ящик тяжеленный.
Солнце.
Обри ломиком открывает крышку. Там лежат рядами сразу запотевшие на воздухе латунные цилиндры — патроны к 37-мм орудиям. На броненосце мы это за калибр не считали. А на «Селедке» это целая артиллерия.
Я нагибаюсь и вынимаю один из патронов. Неожиданно увесистый, однако.
Холодный.
На донышке гильзы выбито «Кетополийские пороховые заводы. „Любек и сыновья“. 1901». Привет из прошлого. Ощущения забавные. Как открыть на тридцатую годовщину бутылку шампанского, оставшуюся со свадьбы.
Вообще, такой калибр обычно использовали на тяжелых автоматонах.
— Что скажешь, адмирал? — Обри смотрит на меня, сдвинув инженерную фуражку на затылок. Щека в копоти, над бровью — потеки масла.
— Не знаю. Тридцать лет — слишком много. Для пироксилина так вообще, — я укладываю патрон обратно в гнездо. — Или у нас получится что-то вроде детской хлопушки…
— Или?
— Или рванет так, что мало не покажется.
Белая вспышка.
Попробуем подсчитать. У нас снарядов штук двадцать. Сколько из них исправны, неизвестно.
Надо бы сделать пробный выстрел — но тогда мы рискуем спугнуть лейтенанта Йорка. Сюрприза не будет.
Придется положиться на удачу. Увы.
Вместе с Обри мы находим и выкапываем замки для тридцатисемимиллиметровок, которые сами же сняли еще много лет назад. Они в толстом белесом слое застывшего масла, завернуты в брезент. А если стереть масло — целехонькие, блестят.
Странно, как все возвращается на круги своя. «Селедка», которая послужила нам спасением много лет назад, снова наша последняя надежда…
Дальше следует осмотр артиллерии. Две пушки негодны совершенно, еще две под вопросом.
Я смотрю на Обри.
— Сделаешь?
— Разве что из двух одну.
Арифметика проста — или у нас две пушки и минимум исправных снарядов, или одна пушка и почти нормальный боекомплект. Да, но если она рванет…
— Делай.
Обри прав — это самоубийство.
— Жду тебя и всю твою команду вечером, — говорю я. — У клуба, перед фильмом.
Обри кивает.
Гюнтер-младший привез недавно новые пленки. Говорят, его отец раньше был в Кетополисе известным антрепренером.
Надеюсь, это не опять какой-нибудь вестерн?
Я бы предпочел что-нибудь с музыкой и танцами — веселую комедию с хорошенькой девушкой в главной роли. Например, она мечтает петь, а ее никто не замечает. Как та актриса, у которой милые ямочки на щеках… Как ее зовут? Забыл. Неважно, но мне она нравится.
Впрочем, вестерн тоже можно.
Там где хорошие, которых мало, побеждают плохих, которых много…
Фильм — хороший повод собрать всех. Сегодня будет общее собрание поселения. И мне придется говорить. Ненавижу говорить.
Вообще, я — неприятный человек. А вы не знали?
Дел по горло. Я возвращаюсь к своей веранде.
Мне нужен Киклоп, мой начальник штаба. Я оглядываюсь — никого. Прохожу по комнатам — у меня их две, одна из которых кухня. Ветерок колышет тростниковую занавеску. На столе в банке — свежие цветы. Явно Анита заходила.
— Где этот старый обезьян?
* * *
У Киклопа в руках — древний латунный хронометр. Который натужно тикает, словно тащит на себе груз тысячелетий. Не знаю, где Киклоп его откопал — но вещь для него особая.
В последнее время с Киклопом что-то не то.
Теперь я все чаще вижу, как он сидит, прижав к уху старый хронометр, и раскачивается, как в трансе…
— Что с тобой происходит?
«Я перестал понимать дифференциальное счисление. Не могу взять в уме вторую производную».
— Это старость, Киклоп. Так бывает со всеми нами.
«Ты не понимаешь».
Киклоп разворачивается и уходит. Черт, как мне надоело видеть эту удаляющуюся серебряную спину.