Но двух шимпанзе, которые жили на броненосце «Леди Кетоника», пришлось списать на берег.
Помню, как орангутанг уезжал с «Игефельда».
Рыжий, похожий на глупого капризного старичка, обезьян смотрел на нас с отходящей шлюпки. Видимо, он что-то понял. Взгляд черных глаз был почти человеческий…
Матросы плакали. Не было, пожалуй, ни одного человека, которому этот рыжий вредина не сделал бы какой-нибудь гадости. Но сейчас они его оплакивали. Даже у офицеров застрял в горле комок.
Сентиментальность — это когда какой-либо твари достается больше жалости, чем предназначил ей Господь Бог.
Проверяющий из адмиралтейства сказал: на корабле может быть любая живность. Кошки, свиньи, антилопы, игуаны, козы, крысы (куда без них), муравьеды… Да хоть львов заведите и каждый день скармливайте им по парочке матросов! Нам все равно.
Только не обезьяны.
Слышите?
Без обезьян.
Тогда мы еще ни о чем не догадывались, на самом деле.
* * *
Впереди, в прибрежных мангровых зарослях раздается треск и энергичная ругань. Тропинка уходит за поворот, там кто-то продирается. Не местный, судя по всему.
Усилить караулы, думаю я. Обязательно.
Затем этот «кто-то» выходит мне навстречу.
Пауза.
— Что ты здесь делаешь? — говорю я.
— Вышел прогуляться, — щеголь сдвигает шляпу на затылок. На щеке у него свежая царапина. — Ты разве против, старик?
— Конечно, против! Какого черта тебе тут надо? Проваливай, пока цел.
Мы стоим на расстоянии хорошего удара.
— Мое имя Джек Форингтон, — говорит он. — А у тебя есть имя, старик?
Я называюсь. Потом говорю, что если он не хочет неприятностей, то пусть уходит. Мне некогда возится со шпионами, у меня тут ультиматум. Проваливай, Джек. Иначе будет плохо…
— И что ты мне сделаешь, старик? — Форингтон улыбается.
— Врежу хорошенько.
Он поднимает брови.
— Правда?
«Сават», галлийский бокс — когда человека бьют в голову носком ноги, а он ничего не может поделать. Красивая штука.
Для такого фокуса я староват, но врезать пяткой под дых зарвавшемуся юнцу еще вполне способен.
— Ох, — улыбка его исчезает. Он оседает на землю, ноги не держат. — Хорошо!
На каторге у меня был знакомец, который вырос в парижских трущобах, на самом дне. Звали его Ардатье — чернявый галлиец с носом, как у гагары. Бывший карманник, Ардатье чудеса творил ногами — сигарету в прыжке мог потушить. Независимый, резкий. Учил меня «сават», когда был в настроении. Его отравили.
Форингтон раскачивается, держится за живот. «Боже», говорит он, часто втягивает воздух. «Да ты… чертов… гризли, старик».
— Ты живой, мальчик?
— Лучше не бывает, — лицо у него серое. Губы трясутся, но он пытается сложить их в улыбку. Эх, ты, мальчишка. — Где ты научился так драться, старик?
— На каторге.
Форингтон смеется, показывая ровные молодые зубы. Красивый парень.
— А я сидел в тюрьме штата. Пять лет дали за вооруженный грабеж. Представляешь, старик? Пять лет за вшивую собаку вшивого федерального почтальона! Погорячился я тогда. На самом деле я мухи зря не обижу.
— Я тоже.
— У нас столько общего! — говорит он, а я не знаю, плакать мне или смеяться. Малолетний наемник с большой дороги и адмирал — беглый каторжник. В принципе да, не так уж мы отличаемся. Я наклоняюсь и протягиваю руку.
— Давай, мальчик, я помогу тебе встать.
Он качает головой.
— Я сам.
В последний момент я успеваю закрыться. Ну, почти. Ч-черт. Вспышка сдвигает окружающий мир в белые тона — как на старой пересвеченной фотографии. Тонкие черные линии. Резкие контуры. Как в старых графических романах… про Капитана Грома…
Тот, что с принцессой, нравился мне больше.
Потом небо оказывается прямо надо мной. Ослепительно, кристально белое. С тонкими, едва намеченными черточками ветвей…
Пироксилиновые сны.
Боль разрастается, огненно ветвится у меня в груди.
Я лежу на земле и думаю: вот сукин сын.
И еще: какая знакомая ситуация.
— С тобой все в порядке, старик? — он наклоняется. Зря, конечно.
Костяшки немеют от удара. Сломал, что ли? Мир вокруг пересвеченный. Теперь я стою над ним, а земля вокруг нас покачивается.
— Тебе помочь? — говорю я.
— Я… я сам… — он хватает ртом воздух.
И действительно встает. Не знаю, чего ему это стоит. Во мне больше метра девяносто, и поставленный удар. Боль, наверное, страшная…
Потом мы, скрючившись, как инвалиды, добредаем до берега, где падаем на землю. Мне нужно отдышаться. Ч-черт, как он меня!
— Это как в вестерне, — говорит он наконец.
Я смотрю на него. Действительно, как в вестерне. Я хороший парень, он плохой. Или наоборот.
— Ты старый уродливый шериф, а я молодой красивый грабитель банков, — продолжает он.
Ну, можно и так.
— Сколько тебе на самом деле, Джек? Восемнадцать?
— Семнадцать, — говорит он. Потом смотрит на меня и почему-то добавляет: — семнадцать, сэр.
— Почему ты с этими?
— Они хорошо мне платят, старик, — говорит он важно. С ленцой протягивая звуки сквозь зубы, как жевательную резинку. У нас на каторге это называлось «тесто», кусок каучука со сладкой смолой, чтобы дольше жевалось. Здорово помогает махать кайлом.
«Вы у меня здесь не для работы, а для воспитания», — любил говорить господин Рауф. Надеюсь, начальник вспомнил эти слова, когда ему перерезали глотку.
Похоже, к мальчику возвращается обычный гонор.
— И что в тебе такого особенного?
— Я здорово умею убивать, — Он сдвигает шляпу на затылок, улыбается. — Говорят, у меня к этому талант.
Однако.
— И скольких ты уже убил?
— Так я тебе и сказал, старик. Это кон-фи-ден-ци-аль-ная информация. — Он напоминает ребенка, который научился произносить длинное слово, не запинаясь. — Разве я похож на хвастуна?
Вообще-то похож, но лучше я промолчу. Человек, который с таким старанием произносит «конфиденциальная», вполне способен убить.
* * *
Дружба подобна приливу. Приходит и уходит — независимо от твоего желания. То затапливает тебя до краев, и нет, кажется, никого ближе и роднее этого человека. То отступает, обнажая неровное дно, обросшие бахромой камни и мокрые коряги; наступают обмеление и сухость.