Я запротестовала. Но он продолжал говорить, казалось, не слыша меня:
— Я знаю, моя дорогая Мод, вы совершенно не способны умышленно обманывать, но можете обманываться, как все в юные годы. Вы были, несомненно, очень взволнованны и еще не совсем стряхнули сон, когда вообразили, что видели описываемое вами, и мадам де… де…
— Де Ларужьер, — подсказала я.
— Да, благодарю… Мадам де Ларужьер, прибывшая с превосходной характеристикой, усиленно отрицает изложенную историю. Противоречие, моя дорогая… и, по моему мнению, вероятно, ошибка. Признаюсь, я предпочту это мнение безапелляционному утверждению о ее виновности.
Я не могла поверить… я изумлялась, мне казалось, что все это происходит во сне. Эпизод, который я видела собственными глазами и описала с исключительной точностью, был взят под сомнение этим странным, подозрительным стариком, державшимся до неразумия невозмутимо! Напрасно было повторять ему свои заявления, подтверждать свои слова со всей возможной твердостью. Я зря старалась. Казалось, он просто не хотел меня понимать. И в ответ у него на лице появлялась лишь самодовольная скептическая улыбка.
Он гладил меня по голове, качал своей и мягко смеялся, когда я горячо настаивала на вине мадам. А она — в подтверждение безгрешности — теперь тихо проливала ручьи слез и шептала молитвы, прося у Небес моего просветления и исправления. Я чувствовала, что теряю рассудок.
— Ну-ну, дорогая Мод, мы слышали довольно. Думаю, вам все почудилось. Мадам де Ларужьер будет вашей компаньонкой самое большее три-четыре недели. Проявите, хоть в какой-то мере, самообладание и обратитесь к здравомыслию — вам известно, какие муки я терплю. Не добавляйте мне затруднений, умоляю вас. Вы сможете, если захотите, наладить прекрасные отношения с мадам, я в этом не сомневаюсь.
— Я предлягаю мадемуазель, — осушая глаза, проговорила с готовностью мадам, — воспользоваться моим присютствие в образовательни цели. Но мадемуазель, кажется, не желает того, в чем я вижу много польз.
— Она угрожала мне каким-то чудовищным французским вульгаризмом — de faire baiser le babouin à moi…
[102]
что бы это ни значило. И я знаю, что она ненавидит меня, — торопливо проговорила я в ответ.
— Doucement… doucement!
[103]
— сказал дядя с улыбкой, выражавшей одновременно веселье и сочувствие. — Doucement, ma chère!
[104]
Воздев огромные руки и подняв глаза, хитрее которых трудно вообразить, мадам в слезах — а слезы у нее появлялись по первой надобности — вновь начала утверждать, что невинна и что никогда в жизни даже не слышала таких грубых слов.
— Моя дорогая, вы ослышались; в юности все такие рассеянные. Вы поступите разумно, если воспользуетесь недолгим пребыванием мадам в этом доме для того, чтобы немного усовершенствовать ваш французский, и, чем больше вы будете видеться с ней, тем лучше.
— Как я понимаю, мистер Руфин, ви хотель, чтобы я возобновиля обучение? — спросила мадам.
— Разумеется, и говорите при всякой возможности на французском с мадемуазель Мод… Вы порадуетесь, что я настоял на этом, моя дорогая, — сказал он, обращаясь ко мне, — когда попадете во Францию. Вы обнаружите, что там не говорят ни на каком другом языке. А теперь, дорогая Мод, — нет, больше ни слова! — вы должны покинуть меня. Прощайте, мадам!
Он выпроводил нас несколько нетерпеливо, и я, не взглянув на мадам де Ларужьер, потрясенная, разгневанная, прошла в свою комнату и закрыла за собой дверь.
Глава XX
Геркулесова нога
Я стояла у окна — то же свинцовое небо, тот же мокрый снег, лепившийся к стеклу, — и пыталась осмыслить открытие, только что мною сделанное. Меня охватило отчаяние, я бросилась на кровать и разрыдалась.
Добрая Мэри Куинс, с ее бледным, участливым лицом, конечно, сразу же оказалась рядом.
— О Мэри, Мэри, она приехала… эта ужасная женщина, мадам де Ларужьер, она приехала и вновь будет моей гувернанткой. А дядя Сайлас ничего не хочет слышать о ней и ничему не верит. Я все ему рассказала, но он держится своего мнения. Была ли на свете девушка несчастнее меня? Кто бы такое вообразил, кто бы опасался такого? О Мэри, Мэри, что мне делать? Что будет со мной? Неужели мне никогда не избавиться от этой странной злопамятной женщины?
Мэри как могла утешила меня. Я считаю ее слишком значительной особой, говорила Мэри. Кто она, в конце концов? Всего лишь гувернантка. Она не причинит мне зла. Я больше не дитя — она не запугает меня. А мой дядя, пусть на время впавший в заблуждение, скоро во всем разберется.
Вот такие речи говорила добрая Мэри Куинс и наконец немного успокоила меня: я начала думать, что, возможно, придаю слишком большое значение приезду мадам. Но все же воображение, этот инструмент ясновидения, являло мне, как в зеркале, ее ужасный образ, с чудовищными тенями, мечущимися у нее за спиной.
Через несколько минут раздался стук в дверь, и появилась мадам собственной персоной. Она была в костюме для прогулок. Снег прекратился, и она предлагала вместе совершить променад.
Заметив Мэри Куинс, она разразилась целым потоком приветствий и комплиментов, взяла ее, как выразился бы мистер Ричардсон, «безвольную руку»
и пожала с удивительной нежностью.
Честная Мэри снесла все это, хотя, казалось, хотела воспротивиться: она ни разу не улыбнулась, наоборот, удрученно смотрела в пол.
— Не приготовьте ли чаю? Когда я вернусь, дорогая Мэри Квинс, у меня будет столько россказни для вас и для дорогой мисс Мод — о все мои приключения, пока я отъезжаля. Ви будете столько много смеяться. Я — что ви думаете? — чьють-чьють… на сами крёхотка… и быль бы замуж! — Она визгливо рассмеялась и потрясла Мэри Куинс за плечо.
Я сердито отказалась идти на прогулку и даже не встала, а когда она ушла, я сказала Мэри, что заключаю себя в эту комнату, пока в доме остается мадам.
Но в юности обеты добровольного самоограничения не выдержать долго. Мадам де Ларужьер изо всех сил старалась быть приятной, у нее нашлось столько историй — больше половины, без сомнения, выдуманных, — которыми она могла развлечь нас в этом месте, таком triste. Мэри Куинс стала отзываться о ней лучше. Мадам даже помогала разбирать и убирать постели, постоянно предлагала свои услуги и, казалось, начала новую страницу жизни. Постепенно она побудила меня слушать ее и наконец отвечать ей.
Такие отношения были предпочтительнее постоянных сражений, но, несмотря на ее дружелюбие и словоохотливость, я по-прежнему испытывала к мадам глубокое недоверие, граничившее со страхом.
Ее, казалось, интересовала семья, жившая в Бартраме-Хо: с непроницаемым лицом, но охотно она слушала мои рассказы о характере обитателей этого дома. Эпизод за эпизодом я пересказала ей историю Дадли, и она взяла за правило читать в газете каждое новое сообщение о «Чайке», дабы доставить мне удовольствие, а в небольшом потрепанном атласе бедняжки Милли она прокладывала курс корабля карандашом, подписывая также у каждого порта дату «упоминания». Ее явно забавляла неудержимая радость, с какой я принимала известия о продвижении Дадли, и она вычисляла расстояние: в такой-то день он удалился на двести шестьдесят миль… в такой-то — еще на пятьсот… а вот еще на восемьсот — хорошо… еще лучше… просто чудесно! Но верх блаженства — это «чарёвательное дрюгой полюшар, где он скоро будет ходить на голова за двенадцать тысяч миль от нас»! И она заливалась смехом от своей остроты.