Кларет, как и все прочие вина из генеральского погреба, способен был удовлетворить самый взыскательный вкус, о чем Дейнджерфилд убежденно и заявил в краткой похвальной речи, а затем, к восторгу хозяина, безошибочно угадал год розлива. Таким образом, генерал убедился, что мнение лорда Каслмэлларда, называвшего Дейнджерфилда человеком удивительным, недалеко от истины.
Один лишь доктор Стерк потягивал кларет в молчании, нередко бросая на сидевшего напротив Дейнджерфилда задумчивые взгляды; когда к нему обращались, он словно пробуждался от сна и вскоре замолкал вновь. Это было странно — ведь Стерк намеревался дать Дейнджерфилду несколько советов касательно имений лорда Каслмэлларда и попутно намекнуть, что Наттер ведет дела никуда не годно.
Перед обедом, когда доктор Стерк явился в гостиную, Дейнджерфилд рылся в своем портфеле перед окном, и вечернее солнце било подошедшему Стерку прямо в глаза, отчего во время знакомства он с трудом различал своего визави; затем ему пришлось удалиться в другой конец комнаты, чтобы засвидетельствовать свое почтение дамам, собравшимся возле оконной ниши.
За обеденным столом, однако, Стерк помещался прямо напротив Дейнджерфилда, и ничто уже не мешало разглядеть его лицо во всех подробностях, благо оно рельефно выделялось на фоне темной стенной обивки из тисненой кожи и походило на тщательно выписанный портрет. Зрелище это произвело на Стерка странное и неприятное впечатление, и доктор тут же и надолго погрузился в бесплодные раздумья о новом знакомом.
Самого же Дейнджерфилда, казалось, Стерк не занимал нисколько. Мрачноватый, бледный, он ел энергично, беседу вел немногословно, но дружелюбно. Стерк дал бы ему сорок восемь, а может быть, пятьдесят шесть или пятьдесят семь, — это был человек без возраста. Стерк перебрал в уме все свои впечатления: невыразительные черты лица, высокий лоб, суровая наружность, манера умолкать и заговаривать внезапно, очки, резкий голос, еще более резкий, пожалуй даже зловещий, смех, который сопровождал чаще всего шутки и истории, имевшие оттенок сарказма, дьявольской насмешки. Этот образ, показалось Стерку, походил в общих чертах на какой-то другой, всплывший в памяти, — хотя нет, все же не всплывший. Стерку не удавалось его ухватить, доктор чувствовал лишь — и ощущение это было ему неприятно, — что видел этого человека раньше, только вот где? «Не иначе как он мне когда-то здорово напакостил, — мучительно размышлял Стерк, — глядеть на него мне как нож острый. Что, если он замещал шерифа в Честере, когда на меня принес жалобу этот чертов еврей-портной? Дейнджерфилд… Дейнджерфилд… Дейнджерфилд… Нет. Потасовка в Тонтоне? Или таможенный офицер в 1751 году? Нет, тот был выше — того я помню, это не он. А дуэль Дика Ласкома?» И Стерк полночи пролежал без сна, теряясь в догадках. Его мучило не только неудовлетворенное любопытство — всякий раз, когда его память заклинала это непроницаемое, белое, глядящее с глумливой усмешкой лицо, доктор содрогался от предчувствия неведомой опасности.
Глава XIX
ДЖЕНТЛЬМЕНЫ ПРИСОЕДИНЯЮТСЯ К ДАМАМ
Вдоволь ублажив себя кларетом, джентльмены весело перепорхнули в гостиную. Здесь Паддок принялся было вновь обхаживать мисс Гертруду, причем на сей раз намеревался направить разговор в более сентиментальное русло, но тут испытал внезапное потрясение: он услышал, как генерал, обращаясь прежде всего к своей дочери, пересказывает рецепт «ошарашивания ткача» — самым легкомысленным тоном и с шутливыми добавлениями от себя. Паддок смутился, вспыхнул и не решился возвысить голос протеста. Из присутствующих одна лишь тетя Ребекка демонстративно сохранила серьезность: слегка дернув плечами и вскинув ресницы, она изрекла: «Какое изуверство». Паддок трясущимися руками полез в карман за платком.
— Сам я этого никогда не делал… собственно, даже и не видел, как это делается, — вспыхнув до корней волос, торопливо залепетал Паддок (в дни, когда умами властвовал Ховард и прекрасный пол поголовно ударился в филантропию
{70}, прослыть жестокосердным никому не улыбалось). — Этот рецепт… я просто, знаете, набрел на него… вычитал как-то… в какой-то книге… и я…
Тетя Бекки, всем видом выражавшая благородное негодование, с брезгливым «Довольно, довольно» покинула общество лейтенанта. Вдоволь позабавившись этой сценой, как и всеми предыдущими наскоками на ни в чем не повинного Паддока, генерал предпочел в дальнейшем взять огонь на себя.
Зная, что к неуместному шутовству, даже вполне невинному, мисс Ребекка всегда относилась непримиримо, генерал тем не менее весь остаток вечера возвращался к полюбившейся теме то легким намеком, то озорным каламбуром. К примеру, за ужином, когда тетя Ребекка сокрушалась по поводу упадка шелкоткачества и плачевного положения ремесленников-протестантов, генерал торжественно кивнул Паддоку и (к ужасу последнего) произнес:
— Знаете, Паддок, указом, таким, что издал Английский банк в прошлом году, можно и ошарашить бедняг-ткачей.
Услышав это, тетя Ребекка лишь вздернула брови, еле заметно тряхнула головой и сурово поглядела на блюдо с холодной дичью в другом конце стола. Однако ее враждебность по отношению к Паддоку с течением времени все усиливалась — быть может, в ответ на бунт мисс Гертруды, которая сочла нужным обращаться со злосчастным изгоем подчеркнуто любезно. Несмотря ни на что, Паддок не расположен был унывать. Напротив, он был счастлив и не досадовал на второго собеседника мисс Гертруды, Мервина, даже когда тот попросил у своей соседки по столу позволения прислать ей портфель с зарисовками, которые он сделал в Венеции, и это предложение было с благосклонной улыбкой принято. Во время ужина по просьбе генерала лейтенант с большим успехом спел соло, а позже, когда гости собрались вокруг камина, сымитировал игру Барри в «Отелло»
{71}, что заставило мисс Бекки вновь переместиться в дальний конец комнаты, поскольку она дарила свои симпатии (причем с большой горячностью) отнюдь не Барри, Вудворду и театру Кроу-Стрит, а, напротив, — театру Смок-Элли и Моссопу
{72}. Все дублинские дамы, а также все прочие приверженцы театра по всей стране, разделились в то время на два яростно враждовавших лагеря.
— Те, кто учредил Кроу-Стрит, — заявила тетя Ребекка, — имели целью погубить старый театр, руководствуясь алчностью или охотой до чужого добра, как вы говорите (Паддок по этому поводу не произнес ни звука), но алчность, принято считать, есть не что иное, как идолопоклонство. И нечего на меня таращиться. (Паддок и вправду таращился.) Я полагаю, вам случалось хоть раз в жизни взять в руки Библию, сэр. Так вот, любой разумный человек в королевстве, будь то мужчина, женщина или ребенок, скажет вам, что это есть зложелательство, а зложелательство, как говорит Священное Писание, равносильно убийству. Впрочем, припоминаю, что лейтенанта Паддока этим, скорее всего, не остановишь.
Пока мисс Бекки не умолкла, щеки Паддока заливала краска, а кругленькие глазки округлялись все более; он не находил возражений, поскольку раньше ему ни разу не приходило в голову применить к заведению господ Барри и Вудворда такие понятия, как «идолопоклонство» и «убийство». Пораженный немотой, он смог лишь воспользоваться советом, который давал людям в его положении лорд Честерфилд
{73}, да и то частично: забыв изобразить улыбку, он отвесил очень глубокий поклон. Вслед за указанным жестом смирения враждебной стороне оставалось лишь также сложить оружие — si rixa est.
[22]