Я отправился на Джефферсон–Хилл в шесть тридцать пять, прошел ровным шагом по все еще носившим следы дневного оживления улицам и направился туда, где городские постройки начинали редеть. Ровно в шесть пятьдесят пять я стоял на пороге дома номер шестнадцать. Набрав в грудь воздуха, я нажал на кнопку звонка.
Дверь мне открыл сам Ронни. Голос его я услышал еще тогда, когда он шел к двери: на фоне чудовищно громкой музыки он был едва различим — тем не менее я расслышал фразу «Я сам открою». Ронни был босиком, в потертых голубых джинсах и вишнево–красном свитере с вырезом, надетом поверх рубашки в сине–зеленую клеточку. То, как все эти цвета весьма плохо сочетались между собой, я поначалу даже и не заметил, ведь я прождал этой минуты так долго, что сейчас ощущал себя так, словно стоял лицом к лицу с ожившим мифом или, по меньшей мере, с продуктом блестящего человеческого воображения — таким, как Ромео, Фабрицио, Стирфорт.
Улыбаясь обаятельной, непринужденной и открытой улыбкой, вызванной к жизни простой вежливостью, которая тем не менее заставила меня затрепетать так, словно я услышал признание в любви, он протянул мне руку:
— Привет! Вы, должно быть, Джайлс.
Я пожал протянутую руку, прикоснувшись к столь давно желаемой плоти. А затем он спросил, мотнув головой в ту сторону, откуда раздавалась музыка:
— Вам нравится хэви–метал?
Проведя несколько недель над журналами, предназначенными для четырнадцатилеток, я уже познакомился с этим курьезным термином и был способен ответить на заданный мне вопрос, не выглядя дураком в глазах окружающих. Но прежде чем я успел что–нибудь сказать, Ронни сам дружелюбно ответил за меня:
— Думаю, что нет.
Зачем, махнув рукой в неопределенном направлении, он сказал:
— Да проходите же, проходите! Я сейчас выключу.
Все остальное, что он сказал, пока я шел за ним по узкому коридору в ярко освещенную гостиную с высоким потолком, было столь же банально: «Лапочка, к нам пришел Джайлс!» (это невесте, которая, судя по всему, находилась на кухне), «Позвольте мне снять ваше пальто!» и «Одри, посмотри, какие цветы подарил тебе Джайлс!» — но для влюбленного слуха все это звучало небесной гармонией. О, как мне хотелось поцеловать эти два жемчужных резца, слегка выступавших вперед, которые я знал так же хорошо, как свои собственные.
Комната, в которой стоял уже накрытый обеденный стол, была обставлена гораздо лучше, чем я ожидал, но волновала меня не обстановка в целом, а отдельные предметы — предметы, известные мне досконально по сотням фотографий, ставшие фетишами моей страсти. Мягкая игрушечная панда застыла в комической позе возле камина, расписанная узорами гитара красовалась в углу, на каминной полке виднелся снимок в серебряной рамочке, на котором очень длинноволосый Ронни стоял в обнимку с певцом Брюсом Спрингстином
(надпись на фотографии гласила: «Р.Б. от Босса»), и крошечное деревце бонсай в горшке.
Одри вышла из кухни, вытирая руки полотенцем, с жеманной улыбкой поблагодарила меня за то, что я согласился «рискнуть свободным часиком», и тут же удалилась искать вазу для принятых с благодарностью белых роз. Ронни предложил мне выпить, извиняясь за то, что дома нет ничего, кроме пива и содовой, и наш первый вечер вместе начался.
Прежде всего мы обменялись теми пустыми банальностями, с которых начинаются все случайные светские знакомства: общие фразы о Британии и Соединенных Штатах, о том, что в последнее время в «Хемптонах» жить стало совсем невозможно, особенно по выходным дням летом, когда из–за толпы ньюйоркцев, сбежавших из своего потного мегаполиса, становится практически невозможно найти место на стоянке или свободный столик в ресторане. Мы даже дошли до того, что обменялись глубокомысленными суждениями о погоде и о возможном влиянии на нее повреждений, причиненных озоновому слою. С не ведавшей смущения прямотой, которой я от него даже не ждал и которая только увеличила мое уважение к нему, Ронни вскоре поторопился перевести разговор на свою карьеру. В тот вечер я говорил молодому актеру такие вещи, которых никто не говорил ему прежде и — в этом я уверен — не скажет никто никогда. Я разбирал его актерские работы сцена за сценой, чуть ли не кадр за кадром, словно я был наделен потрясающей зрительной памятью. Ронни был не в силах сдержать восхищение оттого, что кто–то говорит о его работе с подобным глубоким и уверенным знанием предмета; глаза его горели, поставив локти на обеденный стол, он подпирал смуглыми, загорелыми руками подбородок, отчего лицо его превращалось в очаровательный треугольник, от одного взгляда на который я сходил с ума. Он поглощал мои слова не только рассудком, но и всем телом. У него то и дело перехватывало дыхание от недоверчивого восторга, когда я хвалил его за то, как он сыграл в той или иной сцене, или за неожиданную остроту, с которой он произнес ту или иную реплику. В течение всей моей речи Одри то и дело оборачивалась к жениху с выражением гордости и удовольствия на лице, которые следовало понимать как «Я же тебе говорила! Я же говорила!».
Наблюдая очарованного юношу, сидевшего напротив меня за столом так, что деревце бонсай, стоявшее на полке, оказалось у него за головой, я подумал о том, как сам Ронни похож на это деревце: тонкий, экзотический ствол плоти, хрупкие ветви которого следовало холить и лелеять, тщательно состригая с них мертвые побеги, чтобы он постепенно и сам осознал, как сознает это влюбленный в него, что лучше ему совсем не расти. Я нимало не сомневался, что полностью завладел его вниманием, поскольку видел, как в выражении его лица смешивались восхищение с благоговейной робостью и почтением к моему возрасту, как он испытывал нечто совершенно новое, чего не испытывал никогда прежде. К тому же эти мои наблюдения подтвердило одно тривиальное, но для меня имевшее исключительную важность происшествие, случившееся уже под самый конец вечера. Я говорил что–то, и в этот момент Одри вмешалась, спросив, буду ли я пить кофе. Ронни ответил ей так резко, что она, надувшись, скрылась в кухне. Но он не помчался следом за ней просить прощения. Он лишь пожал плечами и поднял брови, словно говоря: «Женщины!» Правда, когда она вернулась в гостиную с кофе, он, испытывая некоторую неловкость, посадил ее рядом с собой на софу, ласково чмокнул в щеку и положил руки ей на плечи, однако столь показная и, безусловно, вынужденная демонстрация нежности не могла отравить радость, испытанную мной от предыдущей непроизвольной вспышки раздражения.
За весь вечер ни слова не было сказано об истинной природе отношений между Ронни и Одри. Но незадолго до полуночи, когда я уже стоял в дверях и прощался, собираясь предложить встретиться в следующий раз за накрытым столом уже по моему приглашению, Ронни, рассыпаясь в благодарностях за данные мной советы и не выпуская мою руку из своей, мимоходом сообщил, что из–за назревающей забастовки сценаристов съемки нового фильма перенесены на несколько недель вперед, так что они с Одри через пять дней вылетают в Голливуд, где и поженятся, вместо того чтобы сочетаться браком на Лонг–Айленде, как это было первоначально запланировано.
Я пожелал счастья молодым и покинул дом на Джефферсон–Хилл с таким чувством, словно мне дали в дорогу роковое послание. Я медленно спускался к центру города, где все еще светилось несколько мерцавших огоньков, отделенных, как мне чудилось, один от другого миллионами световых лет, и сердце мое бурлило и кипело, переполненное светлыми надеждами и неукротимым отчаянием. Я отправился завоевывать мальчишку, и я завоевал его, наполнил его щенячье сердце такими амбициями и вожделениями, которые никогда бы не поселились там самостоятельно, которых никогда бы не внушила ему эта серая мышь — его дражайшая невеста. Теперь я уже не имел права потерять его.