Г.: Понятно. Значит, семейные сокровища навеки спрятаны в вазе? (Смеется.)
Ж.: Теперь ты действительно все знаешь про меня. И мне от этого легче. Скажи, ты не стал теперь хуже ко мне относиться?
Г.: Глупышка… Я люблю тебя… И никакие сокровища мира мне тебя не заменят.
Муж Милы отложил в сторону распечатку и сжал кулаки так, что побелели костяшки пальцев. Он какое-то время сидел не шевелясь, потом медленно достал из кармана пачку папирос, чиркнул спичкой, прикурил, взял со стола исписанный убористым почерком лист бумаги и поднес его к огню.
Когда последний сморщенный черный комок рассыпался в пепельнице, он снял телефонную трубку и хрипло скомандовал:
– Дежурный, вызови ко мне этого нашего урода… Комиссарова. Срочно!
В первых числах декабря Вадим собирался в недельный отпуск.
– Поощрение за дело Григулевича , – пояснил он Миле, стоя перед зеркалом в номере 222 и поправляя значки на новеньком форменном кителе с яркими синими петлицами.
Мила лежала на кровати, подперев рукой щеку, и с удовольствием наблюдала за Вадимом. В форме он казался ей еще красивее.
– Значит, – вздохнула она, – мы целую неделю не увидимся?
– Мне нужно съездить к родным в Тверь, родная, – объяснил он. – Вот увидишь: разлука пролетит как одно мгновение.
– Для меня это будет целая вечность, – печально произнесла Мила и вдруг, что-то вспомнив, вскочила с кровати и босиком зашлепала к туалетному столику, на котором стояла ее сумочка.
– Я хочу сделать тебе подарок, любимый, – сказала она, перетряхивая содержимое сумки. – Вот, возьми…
– Что это? – удивился Вадим, принимая из ее рук маленькую атласную коробочку.
Из-под крышки на него хищно сверкнула золотым оперением тонкая птица в бриллиантовом круге.
– Это – зажим для галстука, – пояснила Мила, сияя. – С тем самым гербом…
– Ну зачем?.. – Вадим досадливо поморщился. – Ты хочешь, чтобы я носил его на галстуке? Что за чудачество?!
– Я хочу, чтобы у тебя осталась память обо мне, – сказала Мила, и глаза ее заблестели.
– Ты и так всегда со мною, – возразил Вадим. – В моем сердце, в моих мыслях, даже в моих снах. И никакая золотая безделушка мне этого не заменит.
– Не возвращай мне ее! – вдруг закричала Мила. – У меня жуткое предчувствие… Ты должен взять мой подарок.
Вадим покачал головой.
– Ну что за глупости? Какое еще предчувствие?
Он вложил коробочку ей в руку и прикрыл сверху своей ладонью.
– Самый большой подарок для меня – увидеть тебя через неделю. Здесь же. Счастливую и влюбленную.
Мила закрыла глаза.
– У меня такое чувство, что у нас нет будущего .
Вадим собрался что-то ответить, но в это мгновение в дверь постучали. Мила бросилась в постель и натянула одеяло на подбородок.
– Это Епихин, – усмехнулся Вадим. – Старик пунктуален. Я просил его принести мне плацкарту.
Он распахнул дверь и на мгновение замер. Мила так и не увидела лица того, кто стоял в коридоре. Она услышала гулкий шлепок, словно по водной глади плашмя ударили чем-то тяжелым, и вслед за этим дверь быстро захлопнулась. Вадим какое-то время стоял лицом к закрытой двери, чуть подавшись вперед всем телом, потом ткнулся в нее лбом и тяжело сполз на пол.
– Вадим, – прошептала Мила, – не надо так…
Некоторое время она сидела на кровати, уставившись безумным взглядом на бесформенное тело, похожее на большой мешок, упавший у порога, потом вскочила и, стараясь сдержать выпрыгивающее из груди сердце, приблизилась к двери.
– Любимый… – Мила потянула его за рукав, – прошу тебя…
Тело послушно упало на спину, мягко стукнув локтем по полу. Вадим удивленно смотрел мимо нее остановившимся взглядом, а на новеньком кителе гигантской кляксой намокло бурое отвратительное пятно. Под левым карманом. Там, где еще минуту назад жила любовь.
– Что с тобой, моя ненаглядная? – спросил Милу вечером муж. – На тебе лица нет.
Она просидела в ванной полтора часа.
– Ты скоро, любовь моя? – стучал в дверь муж.
Она вышла с опухшими глазами и бесстрастным, потухшим взглядом. Молча разделась и легла в кровать.
– Все будет хорошо, – заверил ее муж, гася свет. – Вот увидишь. Уже завтра.
Следующей ночью Милу арестовали.
Глядя из окна вслед отъезжающему «ворону», муж криво улыбнулся:
– Ты получила сполна, сучка!.. – Он прошелся по опустевшей квартире, налил себе на кухне водки, осушил стакан и удовлетворенно крякнул: – Ну… а теперь можно заняться и напольной вазой.
Он взглянул на часы и оторвал ненужный листок настенного календаря.
Муж Милы не успел «заняться вазой». В ночь с воскресенья на понедельник его тоже арестовали. И совсем по иной причине, чем оклеветанную им жену. В ведомстве попавшего в опалу Ежова начались серьезные чистки.
Милу увезли в Лефортово и первую неделю не допрашивали. Она сидела в камере, безучастная ко всему происходящему и лишь иногда беззвучно шевелила губами.
На первом же допросе она упала в обморок. Следователь приоткрыл ей веко, похлопал по щекам и усадил обратно на стул. Она слушала, словно в тягучем тумане, непонятные, бессмысленные вопросы и время от времени кивала. Потом в камере она долго не могла вспомнить, что же ее заставило дважды вздрогнуть в душном, прокуренном кабинете. И все-таки – вспомнила. Один раз – когда произнесли имя ее отца, а второй – когда услышала сочетание «убитый вами Григорьев».
На следующий день она опять упала в обморок. Врач – пожилая женщина, осмотревшая ее, поджала губы:
– Ну конечно. Она беременна.
Неизвестно, что спасло Милу от расстрела. Впрочем, ее сокамерница – беззубая воровка лет сорока – сразу сказала:
– Не бойся, девка. Пузатых к стенке не ставят. Советска власть не позволяет…
Мила получила семнадцать лет. Еще не родившийся сын спас ей жизнь.
Родила она в пересыльной тюрьме перед самым этапом и поэтому в лагерь попала не сразу. Три с половиной месяца она провела в тюремной больничке с крохотным, пищащим комочком. Перед новым этапом ребенка у нее отобрали.
– Не беспокойтесь, осужденная, – сказали ей. – Государство позаботится о вашем сыне. Он будет воспитываться в детском доме номер пять имени Эрнста Тельмана и вырастет достойным гражданином нашей советской Родины. У нас дети за родителей не в ответе!
Дрожащей рукой Мила вывела на куске клеенки: «Григорьев Борис, род. 20 сентября 1939 г.», – и подумала: «Лучше бы меня расстреляли…»
В лагере она жила мыслями о сыне, о своем маленьком Боре – живом свидетельстве ее единственной любви, ее настоящего, но такого короткого счастья.
«Бедный мальчик , – думала она с тревогой, – он сохранил мне жизнь, но потерял детство… С самого рождения его лишили тепла и любви!»