Пока они занимались своим делом, я огляделся. Коридоры вели от дежурки в две стороны. Пахло борщом, вдали некто стучал в дверь. Настойчиво.
«Каждый чего-то хочет, — комментировал старший лейтенант. — Один покурить просит. Из двенадцатой камеры водки просят».
Мы все весело переглянулись. Беспределу наглости граждан, просящих водки.
Сержант ушел. Старший лейтенант отправил просто лейтенанта приготовить мне камеру. «Одного вас поместим», — сообщил он мне. А лейтенанту сказал вдогонку: «Всё лишнее вынести, постелите там… Я, Эдуард Вениаминович, представлял вас злым, как-то видел по телевизору, думаю: во, злой мужик, а вы оказались простой и незлой…»
«Чего злиться-то, меня к вам на сутки прислали, вот если бы лет на пять, был бы злой…»
«У нас ваши ребята не раз сидели. И охранники ваши были… Белорус еще там один…»
«Димка, что ли?»
«Ну да, хорошие у вас ребята…»
Меня привели в неприлично обширную камеру с пятью железными кроватями. Одна, у стенки, была аккуратно свежезастелена. Солдатское одеяло поверх, простынь натянута на матрас. В углу — крупного размера туалет на возвышении. У изголовья моей кровати на стене были намалеваны две розы ветров, а меж ними крупная надпись «ЖИЗНЬ Ворам», а ниже надпись помельче: «Привет ворам, музыкантам, докторам».
Я разделся, лег, укрылся солдатским и почувствовал себя уютно, как только может быть уютно такому человеку, как я, всегда бездомному. Было хорошо. Две лампы незло светили с потолка в ночном режиме.
Я осторожно вспомнил мои тюремные годы. Прошлое тихо опустилось мне на виски и веки и поласкало их некоторое время. Бывали и за решеткой у меня отличные дни. И писал я за решеткой плодотворно. Озарения посещали. Тюрьма ведь не только место страданий, но и место озарений.
Застучал в дверь тот, что хотел курить. Пришел дежурный и послал его матом. Завязалась беседа «бу-бу-бу… бу»… И под звук беседы (слов не было уже слышно, только интонации) я и уснул.
Приснилось мне, что это весна и в Саратовском централе нас вывели на прогулку в самый неудобный дворик. И мы там чуть не падаем, скользко. Но держимся друг за друга: я, Санек, дядя Юра и Мишка. Держимся и смеемся.
Разбудил меня грохот ключа в замке.
— Завтракать пойдете? — спросил старший лейтенант.
— Пойду.
Я уже стоял на ногах и вышел из камеры. На втором этаже два зэка в раздаточной улыбнулись мне. Один насыпал каши. Другой спросил: «Сахарку?» И, не дожидаясь ответа, сыпанул в кашу две столовые ложки.
— Давненько не был я за решеткой, — сказал я.
Зэки заулыбались. И старший лейтенант. Разве поймут нас гражданские?.. Гражданским нас не понять.
Как хороши, как свежи были розы
Я возненавидел розы восемь лет назад. Сейчас скажу, как это случилось.
Когда летом 2003 года я прыгнул вниз с автозака на широкую площадь, на бетон колонии общего режима, они цвели. Их нежный запах я уловил не сразу, обоняние у меня было едва включено, всё внимание ушло в зрение, я приехал в новое место, в колонию, где буду отбывать мои присужденные судом годы. Потому я поймал взглядом группу конвойных офицеров («а, вот они!»), один даже оказался с бородой. Вторым после зрения был слух, а обоняние было последним.
— Фамилия, имя, отчество, начало срока, конец срока! — пролаял из группы офицеров один из них. Звезд на погонах не было видно, крашенные в зеленое, они не выделялись…
— Савенко Эдуард Вениаминович, та-та и та-та, — оттарабанил я заученно. И добавил от себя, как советовали опытные сокамерники в Саратовской тюрьме: — Срок у меня небольшой, намерен сидеть тихо, проблем создавать не буду…
Пока они вели меня с другими в карантинный отряд, а это оказалось с полкилометра, а то и больше, обоняние включилось — и зрение не выключилось. Я обнаружил, что колония представляет из себя пылающий розами, благоухающий цветник.
Нас ввели в доверху озаборенный карантин — место, как оказалось, унижений и истязаний. За нами дыра ворот затянулась железной зеленой стеной. В карантине были деревья, но роз не было. Однако я стал их видеть три раза в день, когда нас водили в столовую, на завтрак, обед и ужин. Целые полотнища плантаций роз сопровождали нас на нашем пути, когда мы выбивали старыми башмаками заволжскую азиатскую пыль из асфальта. «Шаг! — кричал завхоз карантина, идя рядом с нами прогулочным шагом. — Как идете! Тверже шаг!» В карантине они были с нами суровы и даже избивали. Только не меня. Меня предохраняла известность.
В розах копались согбенные фигуры с ложками в руках. У плантаций роз змеями лежали шланги. Розы не пестовали только в обед, когда стояла азиатская жара. Но утром и вечером розы маникюрили и мыли, крепили подпорками, ласкали и щекотали.
Розами занимались «обиженные». Пугливыми тенями прилегали они над цветами в самых невероятных позах, растопыренные и раскоряченные на пальцах ног и рук. Оперировали они обеденными ложками и пластиковыми бутылками-пульверизаторами с водой. Изредка бывало, что такой акробат не выдерживал свой адский номер и калечил вдруг, сорвавшись, цветы. Тогда его отправляли в карцер. Били, конечно же, тоже. Но в глубинах карцера.
Розы у колонии вырастали сильные, крепкие и красивые, на мощных телах-стеблях. Напоминали крепких девок. Зато наши «обиженные» ходили с исколотыми и порой гниющими от невынутых из человеческий мякоти шипов пальцами.
У самой столовой располагались несколько бледно-розовых плантаций, у бани розы были густо-бордовые, как переспелые вишни, рядом с контрольно-следовой полосой ударяли чуть в желтизну.
В образцово-показательную нашу «красную» колонию приезжали делегации из Европы, по нашей колонии, умиляясь от наших роз, бродили интернациональные стайки правозащитников и старушек-правозащитниц. Им, женщинам, дарили наши розы, так же как и многопудовым артисткам, приезжавшим к нам из филармонии. Артистки прижимали розы к большим своим «пазухам» и зарывали в розы напудренные носы.
Там был один «обиженный» по имени Павел, в этой розовой бригаде, все его называли Пава. Он был хорошим физкультурником, легкоатлетом. Вертелся легко на нашем высоком лагерном турнике, на лагерных соревнованиях бегал за наш отряд и побеждал довольно часто. За его спортивные успехи его выделяли из неприкасаемых «обиженных», здоровались с ним за руку и не гнушались делить с ним спортивный инвентарь, брать после него в руки. Поэтому он ходил гордый, а не прижимался, что называется, к земле, как его собратья по несчастью. Тут нужно сказать, что «обиженными» становятся не обязательно в результате изнасилования. Человека можно опустить, например, помочившись на него в присутствии свидетеля. Говорят, именно это с Павой и сделали. Лагерный мир богат на способы унижения человека. А Пава ходил гордый.
Кому его гордость не нравилась, мы не узнали тогда. Кому-то. Там, где он умело окучивал розы цвета переспелой вишни, разбросали в земле куски бритвенных лезвий и осколки стекла. Приняв свою обычную позу: упор на одну руку за пределами плантации роз, другая, босая, тщательно устроилась между шпалерами подвязанных ветвей, он поместил пальцы левой руки во взрыхленную землю. И, подломившись, упал, заорав от боли. Упал неудачно, да удачно упасть было и нельзя, там везде были розы. Десятка два сильных красивых цветов погибли.