Тоби стоял у мольберта, зажав в зубах три кисточки, а четвертую держа в правой руке. Левой рукой он размазывал по сухой поверхности холста микроскопическое пятнышко краски. Получалось что-то вроде негустой струйки дыма.
— А ты левша, — вдруг сообразила я, садясь в белое вельветовое кресло.
— Наконец-то заметила, — усмехнулся Тоби.
Может, картина у него на мольберте и была шедевром — не мне судить. Я видела на ней что-то вроде террикона, над которым в грозовое небо поднимался дым. Удачно были схвачены только цвета — удивительно броские, неожиданные.
— Что это? — спросила я.
— Террикон в грозу, — объяснил он.
Попала в точку! Знаток живописи Харриет Перселл вновь оказалась права!
— А разве терриконы дымятся? — удивилась я.
— Этот дымится. — Он закончил растирать краску, отнес кисти к старой раковине, покрытой белой эмалью, и старательно промыл их эвкалиптовым мылом, потом вытер, а раковину отполировал пастой «Бон ами». — Маешься от безделья? — спросил Тоби, ставя чайник.
— Вообще-то да.
— А книжку почитать не додумалась?
— Я часто читаю, — обиделась я — оказывается, и Тоби умеет говорить обидные слова! — Но теперь я работаю в травматологии. После суматошного дня я не в состоянии читать. А ты невоспитанный нахал.
Он с усмешкой обернулся, поигрывая бровями — на редкость обаятельная гримаса!
— Да, у тебя речь начитанного человека, — согласился он, свернул фунтиком лист фильтровальной бумаги, вставил ее в стеклянную лабораторную воронку и насыпал на бумагу молотый кофе. Я с любопытством наблюдала за ним: мне еще не доводилось видеть, как он готовит кофе. Сегодня ширма была сложена и отставлена к стене — должно быть, хозяин посадил на нее пятно и еще не успел вывести его.
Кофе оказался бесподобным, но я решила, что не буду изменять моей новенькой электрокофеварке. Обращаться с ней проще, кофе мне любой сойдет. А Тоби привереда, это у него в крови.
— И что же ты читаешь? — спросил он, садясь и забрасывая ногу на подлокотник кресла.
Пришлось перечислять все, что я прочла, — от «Унесенных ветром» до «Лорда Джима» и «Преступления и наказания», после чего я узнала, что сам Тоби читает только бульварные газеты и книги о том, как рисовать маслом. Я вдруг поняла, что он страдает чудовищным комплексом неполноценности оттого, что не получил фундаментального образования. Свой изъян Тоби воспринимал так болезненно, что я не отважилась предложить ему помощь.
Я всегда думала, что художники одеваются как бродяги, а Тоби знал толк в хорошей одежде. Террикон в грозу он рисовал, вырядившись так, что и на сцену было бы не стыдно выйти, будь он не художником, а участником ансамбля «Кингстон трио»: на мохеровый свитер с вырезом лодочкой выпустил безукоризненно отутюженный воротник рубашки, брюки выгладил так, что о стрелки можно порезаться, черные кожаные ботинки отполировал до зеркального блеска. Он ухитрился ни разу не испачкаться краской, а когда наклонился надо мной, наполняя кружку, я унюхала только запах дорогого хвойно-травяного мыла. Видно, закручивание гаек на заводе — прибыльное дело. Понемногу узнавая Тоби, я думала, что и его гайки должны быть совершенством, затянутым не слишком туго, не слабо, а в самый раз. Когда я сказала ему об этом, он смеялся до слез, но в ответ шутить не стал.
— Ты уже знакома с Гарольдом? — попозже спросил он.
— Второй раз за сегодня слышу этот вопрос, — сказала я. — Нет, и Клауса тоже не видела, но почему-то про него меня никто не спрашивает. Выходит, Гарольд — важная птица?
Тоби пожал плечами, не удосужившись ответить.
— Пэппи спрашивала?
— Она ужасно выглядит.
— Знаю. Какой-то ублюдок распустил руки.
— И часто такое бывает?
Тоби покачал головой, старательно уклоняясь от моего взгляда в упор. Он выглядел озабоченным, но не измученным. Здорово он умеет притворяться! А ведь ему, должно быть, больно чувствовать себя отвергнутым. Мне хотелось утешить его, но с недавних пор я не спешу выкладывать все, что у меня на уме, потому промолчала.
Мы перевели разговор: Тоби рассказал, как им с отцом жилось среди степей, заросших травой Митчелла — по его словам, они простираются на сколько хватает глаз, словно «серебристо-золотой океан». Я никогда не бывала в степях, но после этих слов отчетливо представила их себе. Почему мы, австралийцы, так равнодушны к своей родине? Почему нас вечно тянет в Англию? Мне повезло поселиться в одном доме с удивительными людьми, хотя я чувствую себя среди них жалкой мошкой, ничтожеством. Я не знаю ровным счетом ничего! Неужели я когда-нибудь осмелюсь смотреть им в глаза, как равным?
Среда
17 февраля 1960 года
Господи, с какой стати вчера я впала в такой самоуничижительный тон? Это Тоби виноват, он на меня подействовал. Интересно было бы узнать, как он занимается любовью! Не понимаю Пэппи: неужели она не видит, кого упускает?
Суббота
20 февраля 1960 года
Вот я и отважилась. Пригласила родных к себе на ужин в новую квартиру. И Мерл тоже позвала, но она не пришла. В январе, пока я еще работала в грудной рентгенологии, она звонила мне, а я попросила младшую лаборантку сказать, что я не смогу подойти — мол, нам запрещено на работе вести личные разговоры по телефону. Видно, Мерл приняла это на свой счет и надулась, потому что с тех пор я несколько раз названивала ей, а ее мать каждый раз говорила, что Мерл нет дома. Мерл работает в парикмахерской, там никто не запрещает вести личные разговоры в рабочее время. В Райде нам тоже многое разрешали, но Королевская больница — совсем другое дело. То-то и оно.
Мне хотелось позвать на ужин миссис Дельвеккио-Шварц и Фло, но хозяйка дома только усмехнулась и пообещала зайти попозже, поздороваться со всеми.
Особого успеха ужин не имел, хотя вроде бы прошел гладко. За столом мы все едва расселись, лишние стулья пришлось нести из опять опустевшей квартиры на первом этаже. Ее снимали две женщины и мужчина, якобы их брат, но я ни за что не поверю, что бывают на свете такие ревнивые братья. По сравнению с той «сестрой», которая была посимпатичнее, Крис Гамильтон показалась бы Авой Гарднер, от обеих «сестер» исходил застоялый запах дешевых духов, смешивающийся с вонью пота. «Брат» смердел только потом. Сестрички вовсю торговали собой, пока миссис Дельвеккио-Шварц не позвонила в полицию нравов и оттуда не прибыл тюремный фургон. В порту как раз стоял американский авианосец, и в четверг вечером, открыв парадную дверь, я увидела целую ораву матросов: они расселись на ступеньках лестницы, устроились на корточках в прихожей, обтирая спинами каракули Фло, десятками наведывались в верхнюю уборную, где воду спускали так часто, что унитазы стонали и захлебывались. Но с миссис Дельвеккио-Шварц такие номера не проходили. «Братца» и его «сестер» под руки вывели из дома и затолкали в фургон, а матросы сами разбежались кто куда при виде парней в синей форме за спинами Норма и его сержанта — неповоротливого здоровяка по имени Мерв. Спасители наши Норм и Мерв, гордость полиции нравов Кингс-Кросса!