— Их. Хлебом. Кормят, — объяснила одноклассница.
Эти разноцветные осенние листочки, погоняемые ветром, казалось, участвовали в какой-то крошечной, лилипутской регате. Кокотов вспомнил настойчивое желание Натальи Павловны поселить его в своей сумочке, и вообразил, как, став размером с полмизинца, скользит по воде на желтом березовом листочке, точно на серфинге.
— …жу? — спросила Валюшкина.
— Что? — не понял замечтавшийся писодей.
— Как. Я. Выгляжу? — с некоторой обидой повторила она.
— Фантастика! — совершенно искренне отозвался он.
— Почему. Сам. Не сказал?
— Я хотел, потом… специально… — промямлил Андрей Львович, удивляясь, отчего не догадался похвалить школьную подругу за внешний вид.
— Знаешь. Некоторые… Новую кофточку наденут — и весь банк бежит: «Ах, как вам идет! Ах, какая вы сегодня!» А мне почему-то никто комплиментов не делает. Нет, делают, конечно, но только если что-нибудь нужно по работе. Может, я просто некрасивая?
Видимо, эта проблема так давно и глубоко волновала Валюшкину, что она даже на минуту очнулась от своей телеграфной манеры говорить.
— Ну что ты, Нин, ты просто роскошная женщина!
— Да?
— Конечно!
— В бассейне тренер думает, мне тридцать пять!
— Я бы тоже так подумал… — неловко поддакнул Андрей Львович.
— Ну. Тебя! — обиделась бывшая староста, почуяв неискренность. — Мое. Любимое. Место. Не покажу!
Кокотов вздохнул, наклонился и поцеловал ее возле уха, успев уловить простоватый в сравнении с Обояровой, но ласковый запах духов. Она снова взяла его за руку, но уже не как ребенка, а по-другому, с робкой настойчивостью, и повела в глубь парка. Они прошли мимо зеленой лужайки с огромной лиственницей.
— Триста. Лет! — со значением сообщила Валюшкина.
— Угу! — понимающе кивнул писодей.
Пройдя под зелеными сводами длинной и полукруглой, как тоннель, перголы, увитой резными виноградными лианами, они вышли к пруду, вырытому, как сообщала табличка, в восемнадцатом веке. Темная кофейная вода, подернутая ряской, таинственно стояла в неровных берегах, поросших осокой, крапивой и рогозом с коричневыми бархатными султанами. Посредине пруда виднелся небольшой травяной островок.
— Вот, — сказала она. — Мое. Место. — И показала на странную древнюю иву у самой воды.
Толстое корявое дерево, вырастая, едва приподнялось над корнями и снова тяжко опустилось на землю, став похожим на лежащее тулово огромной рептилии. Но потом, утончаясь, ствол снова изогнулся и пошел вверх, словно шея диплодока, тянущегося за свежими листочками.
— Давай. Тут. Посидим! — предложила Нинка.
Они устроились на стволе, въевшемся в землю, как древняя колода. Некоторое время молчали, пересчитывая желтые кувшинки на воде и следя за утками. Пернатая пара бороздила темную воду, распространяя волны, которые покачивали ряску и шуршащую осоку.
— У них. На всю. Жизнь, — кивнула на птиц бывшая староста.
— Угу.
— А ты. Чего. Развелся? — вдруг спросила она.
— Я? Да так… Жена ушла.
— Куда?
— К другому.
— Как. Это? — Валюшкина спросила с таким изумлением, словно впервые в жизни услышала, что жены иногда бросают мужей.
— Вот так.
— Молодого нашла?
— Нет, старого, но богатого.
— Дура. Дети. Есть?
— Дочь. Настя.
— Сколько. Лет?
— Погоди, — Кокотов стал высчитывать. — Двадцать пять.
— На тебя. Похожа?
— Не знаю.
— Как. Это. Не знаешь?
— Я дочь видел в последний раз, когда ей был годик.
— А потом?
— Потом Елена вышла замуж за другого, и он ее удочерил.
— Старик?
— Нет, за старика вышла Вероника, а Лена вышла за молодого. Офицера.
— Запутал. Летун! — с осуждением проговорила бывшая староста.
— Так получилось. Но ты мне всегда нравилась, — чуть в нос признался «Похититель поцелуев» и стал медленно склоняться к Нинке с лобзательным намерением.
— Поздно, Дубровский! — усмехнулась она и загородилась букетом. — Пошли. Поедим.
…Ресторан оказался пуст, точно располагался не в центре Москвы, а в каком-то умирающем поселении, где закрыли главный завод, и народ постепенно разъехался в поисках заработков. В зале томились две нерусские официантки и быковатый бармен, тоскующий в обществе невостребованных бутылок. Одноклассники устроились на веранде у окна, откуда открывался вид на липовую аллею. Там на лавочках одинокие женщины с книгами на коленях дожидались своих единственных мужчин, там гуляли, обнявшись, влюбленные, среди которых, возможно, были и книжницы, дочитавшиеся до личного счастья. И как результат: молодые мамы катили по аллее коляски, иногда останавливаясь и нежно склоняясь над младенцами.
Несмотря на отсутствие посетителей, официантки долго не брали заказ. Наконец к ним подошла узкоглазая девчушка с бейджиком «Гулрухсор». Она положила на стол две кожаные тисненые папки — в таких при Советской власти, отправляя на заслуженный отдых, вручали бодрым пенсионерам прощальные адреса от безутешного коллектива. Андрей Львович раскрыл меню, вчитался, и Внутренний Жмот затомился, сравнивая здешние цены с «Царским поездом».
— Ты. Что. Пьешь? — спросила Валюшкина.
— Я… я… — Кокотов заметался взглядом по страницам, ища вино подешевле, но вовремя спохватился, мысленно отхлестал Внутреннего Жмота по щекам позорным «Сюрпризом Подмосковья» и выбрал самое дорогое вино. — Шато Гранель 2005-го…
— Ого! — сказала Нинка.
— Это, конечно, не гаражное вино, но пить можно.
— Соображаешь, — похвалила одноклассница, странно глянув на него. — Но. Тут. Дорого!
— Не волнуйся, я получил гонорар! — успокоил автор «Жадной нежности», чувствуя, как упирается в грудь несгибаемый бумажник. — Хочешь омаров на гриле? — предложил он, гордясь роскошным словом «омары».
— Там. Есть. Нечего. Возьми. Мраморную. Вырезку. Мне — салат.
Она взмахом руки подозвала Гулрухсор и продиктовала заказ. Азиаточка записала, кивая и улыбаясь, потом ушла и минут через пять, смущенная, вернулась в сопровождении восточной подружки, но только постарше. Согласно бейджику, звали ее Зульфия.
— Извините, пожалуйста, — сказала та с приятным акцентом. — Гуля — новенькая и еще плохо говорит по-русски.
— Откуда она? — спросил Кокотов.
— Мы обе из Куляба. Но я в школу пошла еще при Советской власти. А Гуля потом. Молодые теперь у нас по-русски не знают.