Вспомнилось и другое. Первые годы их супружества, еще до рождения Дэвида, когда Морин выращивала овощи в огородике на Фоссбридж-роуд и поджидала Гарольда после работы на углу возле пивоварни. Они вместе шли домой, иногда сворачивая к набережной, или останавливались у причала и смотрели на корабли. Морин сшила из матрасного чехла занавески, а из остатков — платьице-балахон. И пристрастилась выискивать в библиотеке какие-нибудь новые рецепты для готовки. Пошли запеканки, карри, спагетти, фасоль. За ужином она расспрашивала Гарольда о приятелях из пивоварни и об их женах, хотя, когда доходило до Рождества, они всегда оставались дома.
Он вспомнил, как любовался на Морин в ее красном платье с веточкой остролиста, приколотой к воротничку. Если прикрыть глаза, можно было бы, наверное, даже припомнить исходивший от нее сладостный аромат. Они пили в саду имбирное пиво и смотрели на звезды. «Зачем нам кто-то еще?» — вопрошали они по очереди.
Он вспомнил, как она, держа сверток с их новорожденным сыном, предложила Гарольду его подержать. Он не решился, и она улыбнулась: «Почему ты не хочешь его взять?» Гарольд ответил, что ребенок больше привязан к ней и, кажется, даже сунул руки в карманы.
Как же получилось, что обстоятельство, некогда вызывавшее у Морин улыбку и желание склонить голову Гарольду на плечо, через много лет стало источником такого возмущения и злобы? «Ты никогда не брал его на руки! — орала она, когда их ссоры доходили до критической точки. — За все его детство ты ни разу даже не дотронулся до него!» Строго говоря, это было не совсем так, что он и заметил ей в скобках, хотя в сущности Морин была права: Гарольд страшился брать на руки собственного сына. Но почему же раньше она могла это понять, а спустя годы перестала?
Он задался вопросом, мог ли бы Дэвид навестить ее теперь, когда его отец удалился на безопасное расстояние.
Сидеть взаперти, ломая голову над подобными вещами, и предаваться бесчисленным сожалениям показалось Гарольду слишком мучительным. Он потянулся за курткой. За окном над хлопьями облаков висела убывающая луна. Женщина с ярко-розовой шевелюрой, заметив Гарольда, перестала поливать цветочные кашпо и уставилась на него, как на пришельца.
Гарольд позвонил Морин из таксофона, но у нее не нашлось для него новостей, и их разговор получился коротким и запинающимся. Она лишь раз упомянула про его поход, спросив, догадался ли он хотя бы глядеть в карту. Гарольд ответил, что, как только доберется до Эксетера, намеревается приобрести себе подобающее снаряжение для ходьбы. И добавил, что в большом городе выбор богаче. Он даже упомянул тоном знатока про гортекс.
Морин произнесла:
— Ясно.
Ее голос звучал безжизненно, словно Гарольд затронул что-то неприятное для нее, чего она все время опасалась. В повисшем молчании до Гарольда донесся цокающий звук ее языка о нёбо и следом — журчание глотка. Затем Морин сказала:
— Надеюсь, ты уже высчитал, во сколько все это обойдется.
— Я собираюсь использовать свои пенсионные накопления. Но я держусь в рамках.
— Ясно, — повторила она.
— Мы ведь все равно ничего такого не планировали…
— Да.
— Значит, все нормально?
— Нормально? — переспросила она, как будто ей не приходило в голову взглянуть на ситуацию в таком свете.
На миг растерявшись, он едва не предложил: «Не пойдешь ли и ты со мной?» — но зная, что она тут же осадит его своим извечным: «Вряд ли», спросил вместо этого:
— Но тебе-то нормально? Что я так поступаю? Что я иду?
— Там видно будет, — ответила Морин и повесила трубку.
И Гарольд вышел из телефонной будки, всей душой желая найти понимание у Морин. Но они много лет провели в том краю, где речь утратила всякое значение. Ей достаточно было просто взглянуть на Гарольда, и прошлое с новой силой принималось ее терзать. Они обменивались ничего не значащими словами, чтобы не нанести друг другу боль. Оба скользили над поверхностью океана навеки невысказанного, необозримого и потому не доступного никакой переправе. Гарольд вернулся в свой временный приют и простирнул одежду. Он представил себе их раздельные кровати в доме номер тринадцать по Фоссбридж-роуд и попытался вспомнить, когда же Морин перестала открывать рот при поцелуе. До или уже после?
Он пробудился на рассвете, удивленный и благодарный тому, что может идти дальше, правда, на этот раз все еще утомленный. Отопление нагнало духоту, и ночь в гостиничном номере показалась Гарольду бесконечной и мучительной. Он не мог отделаться от ощущения, что намек жены на его пенсионные средства, пусть и косвенный, был вполне справедлив. Гарольд не должен был единолично тратить их на себя, без ее согласия.
Хотя, видит Бог, давно миновали времена, когда ему удавалось произвести на нее впечатление.
Из Бакфеста Гарольд двинулся по трассе В-3352 к Эшбертону, а на ночь остановился в Хитфилде. Он встречал по пути и других ходоков, и они обменивались краткими замечаниями о красоте ландшафта и о наступлении лета, а потом желали друг другу доброго пути и отправлялись каждый своей дорогой. Гарольд сворачивал то вправо, то влево, огибая холмы вслед за шоссе и никуда от него не отклоняясь. Вороны взлетали с веток, с шумом хлопая крыльями. Из кустов под ноги вдруг выскакивал олененок. Машины с ревом возникали из ниоткуда и уносились неведомо куда. За воротами лаяли собаки, а у канав попадались барсуки — мохнатые туши. Одинокие вишневые деревья красовались в цветочном уборе, а когда налетал ветерок, сыпали лепестками, как конфетти. Гарольд был готов удивляться чему угодно и когда угодно. Подобная свобода выпадала нечасто.
«Я — папа», — сказал он однажды матери, когда ему исполнилось шесть или семь лет. Она посмотрела на него с интересом, и Гарольд оробел от собственной дерзости. Он еще не придумал, что сделает следом. Оставалось нахлобучить на голову отцовскую холщовую кепку, напялить домашний халат и уставиться обвинительным взглядом на пустую бутылку. Мамины губы вдруг запрыгали, и Гарольд подумал, что нотации, по крайней мере, ему не избежать. А потом, к его изумлению и вящему восторгу, мама запрокинула голову на нежной шее, и в воздухе, словно звон колокольчика, разлился ее смех. Гарольд стоял и смотрел на ее прекрасные зубы и розовое небо. Никогда еще ему не удавалось так рассмешить маму.
«Клоун, да и только!» — сказала она.
Гарольд вдруг вырос до самой крыши. Стал взрослым. Он невольно и сам рассмеялся — сначала просто ухмыльнулся, а потом захохотал от души, сгибаясь пополам от натуги. После того случая он стал искать способы снова ее развеселить. Собирал шутки. Строил рожицы. Иногда это срабатывало, иногда нет. А бывало, смешным оказывалось то, на что он заранее никогда бы не подумал.
Гарольд шел по улицам и переулкам. Дорога то сужалась, то расширялась, поднималась и опускалась вновь. Порой его прижимало к изгороди, а бывало, он шел по мостовой совершенно свободно. «Не наступай на трещины! — вспомнил он, как повторял вслед за мамой. — Если наступишь, появятся призраки!» Но однажды мама вдруг посмотрела на него, как на некую невидальщину, и начала наступать на все трещины подряд, и Гарольду пришлось бежать за ней, неистово хлопая себя по бокам руками, словно крыльями. С такой женщиной, как Джоан, невозможно было соскучиться.