— Не знаю, — в голосе ее опять позванивает металл. — И знать не хочу. После чемпионата мы, вероятно, заключим соглашение — уж не знаю, негласное или публичное. Но как шахматистка международного класса Ирина кончена. Лучше всего ей будет заползти в какую-нибудь щель и затаиться навеки. И я брошу на это все, чем располагаю… Я загоню эту лисичку в ее нору.
— Не понимаю, что ее подвигло на такое… И как давно она работает на Соколова.
— Милый мой… С русскими и с женщинами никогда не знаешь наперед.
Какой-то вымученный и даже неприятный смешок сопровождает эти слова. И Макс отыскивает ответ изящный и благодушный:
— Русские мне любопытны больше. А знаю я их меньше.
Услышав это, Меча смеется уже совсем иначе.
— Черт тебя возьми, Макс! Вот ты и в тираж вышел, и волосы больше не помадишь, а все такой же повеса несносный! Как был котом, так и остался.
— Вашими бы устами… — Он тоже смеется, поправляя под воротом рубашки шелковый шейный платок доктора Хугентоблера.
— Они могли внедрить Ирину с самого начала… Такой долгосрочный проект… — говорит Меча. — А может, завербовали и после… Почему она на это пошла? По тысяче причин — деньги, посулы… Если молоденькой одаренной шахматистке покровительствует ФИДЕ, где всем заправляют русские, то перед ней открываются самые заманчивые перспективы. Ирина совсем не обделена честолюбием.
Они стоят перед железной оградой кафедрального собора — ворота открыты.
— Тяжко быть на вторых ролях, — добавляет она. — И сильно искушение сменить статус.
Раздается звон колоколов. Меча поднимает глаза и потом входит под своды церкви, накрыв голову косынкой. Макс идет следом, и вот они оказываются в просторном пустом нефе, где гулким эхом отдается размеренный стук каблуков по мраморному полу.
— Так что ты намерена делать?
— Как всегда — помогать Хорхе. Помочь ему выиграть здесь и в Дублине.
— Вот тут-то и кончится…
— Что?
— Твое присутствие рядом с ним.
Меча разглядывает росписи под куполом собора. В боковом свете, льющемся из слуховых окон, горят и переливаются лазурь и золото библейских сцен. В глубине, в полумраке теплится лампада.
— Кончится ли и когда кончится — узнаем, дойдя до конца.
Обогнув колонны, они бредут наугад по боковому приделу, рассматривая ниши с образами. Пахнет затхлостью и разогретым воском. В нише над зажженными свечами стоят приношения по обету и «чудеса», сделанные из воска и жести.
— Пять месяцев обмана — это много, — настаивает Макс. — Ты думаешь, Хорхе способен будет притворяться до конца?
— А почему нет? — Ее удивление не кажется наигранным. — Ирина же способна.
— Я ведь веду речь не только о шахматах. Есть и чувства. Они ведь живут в одном номере. И спят в одной постели.
От странной, отчужденной гримаски лицо ее становится едва ли не жестоким.
— Он не такой, как мы с тобой. Я ведь уже сказала. Хорхе живет в нескольких мирах, непроницаемых друг для друга.
Из ризницы выходит священник и, поглядев на них с любопытством, пересекает неф и кладет крестное знамение перед алтарем. Когда они направляются к выходу, Меча, понизив голос почти до шепота, говорит:
— Там, где замешаны шахматы, Хорхе проявляет поразительное хладнокровие. Как будто входит в разные комнаты и ничего не выносит с собой, выходя из них.
Они переступают порог, и солнце ослепляет их. Меча снова опускает косынку на плечи, завязывает вокруг шеи.
— А как отнесутся русские к Ирине, когда все вскроется?
— Вот уж до чего мне нет дела… Все же надеюсь, посадят на свою эту… Любьянку или как ее там? А потом сошлют в Сибирь.
Она выходит за церковную ограду и быстро, как будто вдруг вспомнила о чем-то спешном, идет вдоль по Корсо Италия. Макс, прибавив шагу, догоняет.
— И все это… — слышит он, поравнявшись с ней, — выводит нас на вариант «Макс».
Произнеся эту фразу, Меча останавливается так резко, что он смотрит на нее в растерянности. Потом столь же внезапно придвигается к нему совсем вплотную — так близко, что лица их почти соприкасаются. Сейчас глаза ее напоминают не текучий мед, а твердый янтарь.
— Ты должен кое-что сделать для меня, — говорит она очень тихо. — Точнее, для моего сына.
Из черного «Фиата», затормозившего на площади Россетти возле колокольни собора Сент-Репарат, вышли трое. Макс, при звуке мотора поднявший глаза от страниц «Л’Эклерера» (манифестации рабочих во Франции, судебные процессы и казни в Москве, концлагеря в Германии), взглянул из-под надвинутой шляпы и увидел, как они приближаются: самый длинный и тощий — посередине. Покуда они шли к его столику на углу улицы Сентраль, он успел сложить газету и подозвать гарсона:
— Два перно с водой.
Троица остановилась перед ним. Между Мауро Барбареско и Доменико Тиньянелло стоял высокий сухопарый человек в элегантном костюме цвета каштана, в темно-серой борсалино, лихо сдвинутой набекрень. Концы воротника сорочки в широкую сине-белую полоску под галстуком были сколоты золотой булавкой. В руках — кожаный саквояж, с каким обычно ходят врачи. Они с Максом долго и сосредоточенно рассматривали друг друга. Все четверо — один сидел, трое стояли — пребывали в том же положении, пока подоспевший гарсон не убрал пустой бокал и не поставил две рюмки с анисовым ликером, два стакана холодной воды, ложечки и горки сахару. Макс, насыпав сахар горкой, стал лить на него воду, чтобы тот, растворяясь, капал в зеленоватую жидкость. Потом поставил бокал перед тощим:
— Думаю, ты, как всегда, предпочитаешь это.
Лицо человека, к которому он обращался, стало, казалось, еще костлявей от улыбки, словно внезапный разрез ножа обнажил бескровные десны и пожелтевшие зубы. Он сбил на затылок шляпу, уселся и поднес бокал ко рту.
— Не знаю, что будут пить твои друзья, — пояснил Макс, проделав ту же операцию со своим бокалом. — По крайней мере, ни разу не видел, чтобы они пили перно.
— Ничего не будут, — сказал Барбареско, тоже присаживаясь к столу.
Макс наслаждался крепким и сладким анисовым вкусом. Второй итальянец, Тиньянелло, остался на ногах и озирался по сторонам с обычным своим меланхолически-недоверчивым видом. Потом, повинуясь безмолвному приказу, отошел от стола и двинулся к газетному киоску, откуда, как понял Макс, мог незаметно держать под наблюдением всю площадь.
Он снова оглядел высокого и тощего человека с длинным носом и большими, очень глубоко сидящими глазами. Постарел с прошлой нашей встречи, подумал Макс. Но улыбка все та же.
— Говорят, ты фашистом заделался, Энрико, — сказал он мягко.
— Надо же куда-то подаваться, в наши-то времена.
Мауро Барбареско чуть откинулся назад, словно показывая: он не вполне уверен, что ему понравится этот разговор.