— У каждой эпохи есть своя высшая точка. И люди, наиболее полно выражающие ее. Мое время кончилось довольно давно, а затянутые финалы я не люблю.
И отмечает про себя, что от улыбки лицо Мечи молодеет, словно кожа на нем разглаживается. Или, может быть, это от того, что теперь глаза ее, где вспыхивают искры сообщничества, становятся такими, какими он помнит.
— Ты все так же любишь звонкие фразы, друг мой. Было время — я все спрашивала себя: откуда он их берет?
Бывший жиголо говорит так, словно ответ совершенно очевиден:
— Там и тут, где попало… Тут ведь главное — вовремя и уместно ввернуть.
— Вижу, твои манеры остались прежними. Ты все тот же charmeur,
[37]
с которым я познакомилась сорок лет назад на пароходе — таком белом и чистом, будто его только что сварили всмятку… Но раньше, когда ты говорил о своей эпохе, то меня к ней не причислял…
— Ты — жива. Достаточно посмотреть на тебя с твоим сыном и всеми прочими.
В первой фразе звучит жалобная нотка, и Меча задумчиво разглядывает Макса. Не без внезапной настороженности. Макс чувствует, что в его непроницаемом панцире появилась щель, и, выигрывая время, перегибается через стол, чтобы налить Мече воды в стакан. А когда вновь откидывается на спинку стула, то уже полностью владеет собой. Но женщина смотрит все так же пытливо и пронизывающе.
— Не понимаю, почему ты говоришь так… И откуда эта горечь…
Макс неопределенно кивает. Это ведь тоже, думает он, своего рода шахматы. Может быть, ничем другим я в жизни и не занимался.
— Устал, может быть, — осторожно произносит он вслух. — Человек должен четко сознавать, когда настает момент бросить пить… курить… или жить.
— И это хорошо сказано. Чьи это слова?
— Не помню, — он улыбается, вновь обретя почву под ногами. — Может быть, и мои. Да вот, представь себе. Старый стал, все забываю.
— И когда бросить женщину — тоже? В былые времена ты прекрасно разбирался в этом.
Во взгляде, обращенном на нее, в правильных дозах перемешаны ласка и укоризна, но Меча не принимает игру, отказывается от роли сообщницы.
— И все же я не понимаю, на что ты жалуешься. Или делаешь вид, — повторяет она настойчиво. — Ты вел такую опасную жизнь. И кончиться все могло совсем иначе.
— В нищете, ты хочешь сказать?
— Или в каталажке.
— Бывал я и там, и там. Изредка и недолго, но бывал.
— Удивительно, что ты сумел изменить свою жизнь. Как тебе это удалось?
Макс снова неопределенно разводит руками, как бы вкладывая в это движение все и всякие умопостигаемые возможности. Нередко бывает так, что неточная деталь способна разрушить любовно выстроенную легенду.
— После войны испытал раза два то, что называется «милости судьбы». Повезло с друзьями, повезло с делами.
— И, наверно, подвернулась какая-нибудь женщина при деньгах?
— Да вроде бы нет… Не припомню.
В этом месте человек, которым Макс был когда-то, с невозмутимой элегантностью закурил бы и тем самым сделал бы подходящую паузу. Но он давно не курит, так что приходится изобразить бесстрастие. Меж тем как в голове вертится только одно: где бы раздобыть стакан теплой воды с разболтанной в ней ложкой соды — дает себя знать джин с негрони.
— Ты не тоскуешь по тем временам, Макс?
Меча Инсунса продолжает следить взглядом, как под парковыми фонарями танцуют на площадке Хорхе и Ирина. Теперь это рок-н-ролл. Макс тоже смотрит на них, а потом — на листья, желтеющие в полумраке, и на те, которые, уже облетев, устилают землю меж столиками.
— По юности своей тоскую, — отвечает он наконец. — Вернее, по всему тому, что было возможно благодаря ей… Но с другой стороны, я обнаружил, что осень умиротворяет. В мои годы она заставляет чувствовать себя в безопасности, вдали от всех метаний и треволнений, которые приносит с собой весна.
— Можешь не лезть вон из кожи, стараясь соблюсти учтивость. Говори уж сразу «в наши годы».
— Не скажу никогда.
— Дурачок.
Снова наступает блаженное молчание сообщников. Меча достает из кармана пачку сигарет и кладет ее на стол, но не закуривает.
— Я знаю, о чем ты. Со мной происходит нечто подобное. В один прекрасный день я вдруг с изумлением поняла, что на улицах стало больше неприятных людей, что отели не так уютны, как прежде, а путешествия — не так увлекательны. Что города теперь безобразны, а мужчины огрубели и лишились былой привлекательности. И что война в Европе вымела все, что еще оставалось.
Она замолкает на мгновение и потом добавляет:
— По счастью, у меня есть Хорхе.
Макс рассеянно кивает, размышляя над тем, что сейчас услышал. Она ошибается, думает он, но вслух это не произносит. По крайней мере, на его счет. Он тоскует не по исчезнувшему миру, а по вещам много более прозаическим. Едва ли не всю жизнь он пытался выживать в этом мире, устоять на ногах, зная, что если упадешь — затопчут. Когда же это все-таки произошло, было уже слишком поздно начинать сначала: жизнь перестала быть бескрайним охотничьим заповедником, полным казино, дорогих отелей, кают первого класса в трансатлантических лайнерах и спальных вагонов в курьерских поездах, и элегантная манера закуривать или безупречно ровный пробор уже не могли принести удачу человеку молодому и отважному. Отели, поездки, города, люди — все, как с исключительной точностью сказала только что Меча, лишилось былой привлекательности. И ту старую Европу, которая танцевала когда-то в дансингах и на балах «Болеро» Равеля и танго «Старая гвардия», уже не разглядеть через посверкивающее в бокале шампанское.
— Боже мой, Макс… Ты был обворожителен… Этот твой элегантный и одновременно порочный апломб действовал безотказно.
Она пытливо вглядывается в него, словно отыскивая на постаревшем лице черты юного красавчика, которого знала когда-то. А Макс послушно, несколько бравируя своим особенным стоицизмом — на губах играет мягкая улыбка человека, смирившегося с неизбежным, — позволяет себя изучать.
— Красивая была история, а? — с нежностью произносит наконец Меча. — Ты и я. «Кап Полоний», Буэнос-Айрес и Ницца.
С полнейшим хладнокровием Макс молча перегибается через стол и подносит к губам руку женщины.
— Ты не верь тому, что я сказала тебе в прошлый раз, — Меча благодарит за поцелуй просиявшими глазами. — Ты великолепно выглядишь для своего возраста.
Макс с приличествующей случаю скромностью пожимает плечами:
— Да нет… Я такой же старик, как всякий, кто знавал любовь и разочарование.
На ее звонкий смех оборачиваются из-за соседних столиков:
— Ах ты, отпетый пират! Верен себе!