Набив поясную сумку нужными Бомелиусу корешками и травами, Ворон попрощался с Юшко и потопал обратно. Завидев его, нищие попрошайки на паперти церкви Святой Варвары завопили на все голоса:
— Подай полушку али четвертцу, милостивец! Подай, Христа ради!.. Подай!.. Во имя Господа нашего!..
Нищим Иван никогда не отказывал. Слишком хорошо он знал это народец. Ворону не хотелось, чтобы вслед ему летели втихомолку сказанные проклятия. Жадность считалась среди этих отверженных самым большим грехом, требующим немедленного наказания из самых высоких — божественных — инстанций.
Поэтому у Ворона в кошельке всегда бренчала презренная мелочь, которую он раздавал щедрой рукой.
— Спаси тебя Господь… Спаси Господь… — благодарили его нищие и торопились спрятать деньги в своих лохмотьях.
— Ворон?! — вдруг раздался знакомый голос. — Ты ли это?!
Иван резко обернулся и увидел посиневшего от холода малого в донельзя рваном тулупчике с чужого плеча и в войлочном колпаке, натянутом на глаза. Этому нищему досталась целая денга, поэтому он и обратил на Ворона от большой радости более пристальное внимание. Обычно для христарадников почти все податели милостыни были на одно лицо; это Иван знал из своего опыта, когда «смотрел» по наказу Кудеяра.
— Ондрюшка?.. — неуверенно произнес Ворон.
— Он самый. Ох ты, какая встреча…
Ондрюшка появился в шайке Кудеяра раньше, чем Ворон. Он не отличался крутым бойцовским характером, поэтому в основном был мальчиком на побегушках. Иногда его отправляли в разведку, но он так неестественно держался на людях, что окружающие вскоре начинали считать его татем. Хорошо, что у Ондрюшки были быстрые ноги…
— Ты как здесь оказался? — строго спросил Ворон. — Небось смотришь?..
— Што ты, што ты! — воскликнул Ондрюшка; а затем зашептал: — Сбежал я… как и ты. Невмоготу стало…
— Почему?
— Голодно и холодно. Навару никакого, стрельцы все деревни окрестные перекрыли, носа из лесу не дают высунуть. Боялись даже в печи огонь разжигать, штоб не выдать себя. Наш-то все твердил: «Братцы, потерпите, скоро все изменится к лучшему. Придет весна, а там…» Ну и што там? Смертушка наша. Воевода приказ издал — всех, кого словят в лесу, на кол. Сурьезно за нас взялись. Оно понятно — крымчаков побили, с ливонцами замирение, вот штоб войска не застаивались, их и спустили на нас, как кобелей с цепи. Худо…
— И ты перебрался в Москву…
— А куда ишшо? Нету у меня ни кола ни двора. А свою заначку пришлось оставить в общем котле, когда бежал. Вот и сижу здесь… иногда подают… С голоду не помираю, но и жысти никакой нет.
Ворон какое-то время размышлял, глядя на несчастное лицо замерзшего Ондрюшки, а потом решительно сказал:
— Ну-ка, вставай. Хватит греть мерзлую землю. Пойдем со мной.
— Куды? — всполошился Ондрюшка.
— На кудыкины горы, — строго ответил Иван. — Сначала тебя нужно приодеть. А то вид у тебя… вон, даже бродячие псы шарахаются.
Ондрюшка в полном недоумении безропотно поплелся за Иваном. Ворон и в шайке был для него большим авторитетом. А сейчас, будучи одетым словно какой-нибудь знатный гость, Ворон и вовсе показался Ондрюшке важным господином, которому лучше не перечить.
Ворон привел Ондрюшку в лавку старьевщика или тряпичника, как он именовался среди простого люда. Старьевщика в годах звали Ишук, был он русоволос, но и из его раскосых глаз выглядывало, кроме русского, еще и татарское происхождение.
— Найди ему, — указал Ворон на Ондрюшку, — приличную одежонку. И обувку.
— Понял, понял, хе-хе-хе… — дробно рассмеялся Ишук и полез в свои «закрома».
Лавчонка у него была худая, стояла в конце торгового ряда, но оборот у Ишука был вполне приличный, и Ворон это знал. Было ему известно и то, что на Ишука работает много тряпичников, за бесценок скупавшие разное старье, которое потом приводили в божеский вид портнихи-штуковальщицы высокой квалификации. «Заштуковать» — это значит так зашить прореху, что хоть в лупу гляди, не увидишь швов.
Починенное и постиранное или почищенное платье шло за милую душу, и каждая денга, потраченная на скупку старья, приносила Ишуку алтын.
— Это гнилье отдашь кому-нибудь другому, — с презрительной ухмылкой Ворон швырнул старьевщику битый молью и плохо заштопанный армяк. — Найди добротный кафтан и портки штоб не рваные…
Ишук повздыхал, но в спор не вступил; уж больно не понравился ему лихой взгляд покупателя. Потому и не стал завышать цену, а тем более — торговаться. Ему почему-то очень сильно захотелось, чтобы эти двое ушли из лавки как можно быстрее.
— Выпить для бодрости и сугреву хошь? — спросил Иван на ходу переодетого в обновки Ондрюшку, совсем обалдевшего от такой невиданной щедрости своего бывшего товарища по разбойному промыслу.
— Так ведь я завсегда…
— Тогда пойдем, сведу тебя в одно знатное место, — решительно сказал Иван. — Да рожу-то свою умой! Чумазый как… — Он не нашел приличного сравнения, запнулся и продолжил уже матерно.
Ондрюшка согласно кивнул и, зачерпнув горсть талого снега, протер им лицо, которое на поверку оказалось совсем молодым, только сильно исхудавшим.
Ворон направился в сторону Балчуга
[140]
. Когда они проходили мимо царского кабака, просторной срубной избы, возле ворот которой стояли елки, служившие отличительным признаком всех питейных заведений, Ондрюшка вопросительно посмотрел на Ивана, но тот отрицательно покрутил головой и сказал:
— Тебе пить без закуски никак низзя. Опьянеешь быстро и возись потом с тобой…
Вернувшись после похода на Казань, Иоанн Васильевич в 1552 году запретил торговать водкой в Москве, позволив пить ее одним опричникам. По его высочайшему повелению на Балчуге был выстроен особый дом, названный на татарский манер кабаком.
Большой Царев кабак
[141]
стал местом увеселений великого князя и его приближенных, и очень ему полюбился. Государственная водка стоила недешево, но опричникам наливали бесплатно.
Что касается простого люда, то ему позволялось варить пиво и мед лишь в двух случаях — на свадьбу и на поминки. И только при одном условии — сообщи, сколько и чего собираешься гнать, да заплати пошлину.
Пировать полагалось не более трех дней, однако для молодоженов царь сделал поблажку — разрешил им пить мед и медовуху в течение целых четырех недель. Этот сбор так и назывался — «на медовый месяц». Подпольных самогонщиков ждала лютая кара; им отрубали руку и ссылали в Сибирь.