Анисим уехал на мельницу, а «дым коромыслом» шел всю ночь, до утра. Мельник, лежа на лавке, все глядел, глядел, не закрывая глаз, как веселится народ.
Утром обнаружили, что «колдун» давно закостенел. Когда он умер, никто не знал.
В отличие от отца Анисим каждую неделю наведывался в село, ночи напролет толокся с девками на игрищах. Когда же отец умер, молодой Шатров и вовсе не стал вылезать из деревни, гулял по солдаткам, как кот по крышам...
— Других-то на войну берут, а этого жеребца на расплод, что ли, оставили... — зло говорили старики.
— Погодите, может, еще и возьмут...
— Ну как же, жди в Петровки снегу! Откупится, коли что...
Вскоре, однако, Анисим поутих. Правда, в село приезжал по-прежнему часто, но теперь — все видели — только из-за поденщицы Меньшиковых Марьи Вороновой. И о чем судачили все зеленодольские бабы, чего никак не могли взять в толк — так это поведение самой Марьи. Раньше, когда Анисим гулял с солдатками, Марья сохла — это тоже все видели — по молодому мельнику. А теперь сторонилась его, не пускала в свой домишко, хотя Анисим простаивал под окнами ночи напролет.
— Дура, вот дура... Счастье ведь само в руки лезет, — неодобрительно качала головой и мать Захара Большакова.
В семнадцатом году, летом, Анисим взял да сжег свою мельницу.
Разно толковали в селе об этом случае. Одни кричали: «Нарочно поджег, сволочь! Ни себе, ни людям чтоб!» Другие говорили: «Это Марья довела его до пределов терпения. Вон, набегала прошлогод ребенка где то... Шатров и сдурел...» Третьи считали: Анисим сделал это по пьянке, когда дурь в голове свистела.
Что было всего ближе к истине — неизвестно. Но в тот год Шатров действительно снова сорвался с зарубки, не просыхал от пьянства, хороводился с кулачьем, с тем же Филькой Меньшиковым. В эту же компанию затесался тогда гуляка-голодранец Антип Никулин, а затем подпарился семнадцатилетний Фролка Курганов.
— Один ведь ты, сынок, на свете, один как перст, — сказал однажды Меньшиков Фролке. — Твоя мать-покойница просила меня поглядеть за тобой. Так что приваливайся под мое крыло. Пропасть не дадим. Накормим, напоим, Анисим баб любить научит... Эх!
Где было устоять Фролу!
Мир в семнадцатом году плескался, шумел, гудел, раскалывался пополам, а четверым собутыльникам на все это было наплевать. Они устраивали дикие попойки то у одной вдовы или солдатки, то у другой или вваливались всем снопом в дом Меньшиковых, часто били там зеркала, окна, распарывали иногда зачем-то перины или подушки, обсыпали себя с головы до ног перьями, орали на всю деревню песни. Из всей их компании о совершившейся революции знал вроде только один Антипка Никулин, у которого открылся вдруг ораторский талант. Насосавшись до посинения вонючего самогону, он, шмыгая носом, начинал рассуждать о собственной значительности:
— Не-ет, революция — это вам не девки-мальчики. Раньше я что был? По праздникам выпить не на што было. А ныноче — иначе. Ныноче я и по будням пьян. Ты вот, Филька (раньше Антип старшего Меньшикова называл «Филипп Авдеич»), ты вот, говорю, угощаешь меня, по отчеству... по отчеству!.. величаешь: «Не угодно ли хлобыстнуть, Антип Минеич?» Угодно Антипу Минеичу. И Фролке угодно. А, Фролка?
— Ага... — говорил Фрол еще не окрепшим баском и шевелил сильными, крепкими плечами.
— Что «ага»! Тебе «ага»-то другое надо, которое в юбке ходит. Каждое утро искать у солдаток тебя с Аниськой приходится. Давай-давай, он тебя обучит. Филька научил водку пить. Аниська — девок любить... А я вот человек нераспущенный. Мне там наплевать на всяких... И я не позволю себе...
— Да это они тебе не позволяют, — еле ворочая языком, говорил Фролка. — Ты рылом не вышел, девок от тебя и воротит...
— Хе, воротит! А Фильку вот с Демидом не воротит. Потому что я пролетарский, можно сказать, элемент. А раз так, я уважения заслужил... Правда, Филька?
— Правда, — кивал тяжелой головой Филипп. — Окажи-ка, Демид, уважение Антипу Минеичу.
После таких слов Демид вставал и неизменно выбрасывал Никулина, как щенка, за дверь.
В начале 1918 года эта компания маленько угомонилась. Срезу же после Нового года уехал куда-то из деревни старший Меньшиков, оставив за себя хозяином Демида.
Когда началась колчаковщина, Антип и Фрол Курганов оказались вместе с ним, Захаром, в партизанском отряде Марьи Вороновой. О Фильке Меньшикове все еще не было ни слуху ни духу. Демид вел себя тихо, с колчаковцами вроде не водился. Зато Шатров пил с ними водку напропалую. Партизаны хотели тайно пробраться в деревню и пристукнуть его, но Марья не разрешила.
— Так ведь он, сволота, сгубил, однако, твоих стариков да Большаковых, — волновались партизаны. — Он или Демидка Меньшиков, больше некому.
— А я сказала — не трогайте его! — прикрикнула Марья. Потом добавила тише: — Про Демида не знаю, а Шатров на это не способен. Он ведь так... дурь выгоняет. Разберемся. И если что — не уйдет.
Слово Марьи было законом...
После колчаковщины Демида и Анисима действительно забрали в милицию. Но через месяц отпустили с миром, — видимо, ни тот, ни другой, в гибели зеленодольцев от рук карателей виновны не были.
А вскоре вернулся Филька Меньшиков. С костыльком в руках. Самодельный этот костылек сразу привлек внимание тем, что набалдашник его был вырезан в виде человеческой головы.
Где все это время был Филипп, что делал?
Сам он на все вопросы отвечал так:
— Где был, там и наследил. Кинулась вдогонку свора, да вернулась скоро... Вы что думаете, коль Меньшиков, так и сволочь? На Демидке вон убедились. Живем справно — это куда денешь, только совести еще не прожили. Думаем, до смерти хватит...
С приездом Филиппа опять загудел Зеленый Дол от ежедневных пьянок. Но пьянствовали они теперь втроем — братья Меньшиковы да Фрол Курганов. Правда, кое-когда, очень изредка, присоединялся к ним Антип Никулин. Анисим же Шатров после возвращения из милиции откололся от них окончательно.
— Что, испугался, песья твоя кровь?! — орал иногда ему в лицо Демид, встречая на улице. — Хочешь теперь чистеньким стать? Видим, за Марьиным хвостом бегаешь, как кобель. Скоро ноги зачнешь ей вылизывать. Н-ну, ничего, если нам пропадать, так вместе. Мельницу-то тоже держал... Забудется это, что ли, тебе?!
Анисим в разговоры не вступал, презрительно сплевывал Демиду под ноги и проходил мимо.
На другой же год после ликвидации колчаковщины Марья начала сколачивать что-то наподобие сельхозартели. Людям и так было нелегко растолковать, что к чему, а тут Меньшиковы пьяно орали:
— У нас своя коммуна, своя и артель... Каждый живет, как ему веселей. Нам пока не тоскливо. Гул-ляй, братва!..
И они гуляли, куролесили до самого дня трагической гибели Марьи Вороновой.