По правде сказать, Кеше Головко от всего этого было ни жарко ни холодно — он даже не удостоил космополитов своим любимым присловьем «интересно девки пляшут». Газет Кеша не читал и не видел в том большой потери. Какие-то обрывки разговоров начальства в уютном салоне «ЗИМа» так же плавно обтекали его мозг, ничуть не задевая, как и «ЗИМ» скользил по улицам между другими машинами, ухитряясь не оставить ни одной царапины на гладкой рояльной поверхности. Даже когда случилось непредвиденное — сняли главного, и Кеше стало некого возить, когда другие шоферы, свои ребята из гаража, едва кивали ему при встрече, Кеша не растерялся, а подал заявление об уходе — и тут же устроился в таксопарк. Стало быть, что-то в мозгах осело, но не космополиты какие-то, а то что нужно, иначе Кеша Головко не захаживал бы в таксопарк, не перекуривал бы с шоферами — иными словами, не вел бы разведку.
Ох, как недовольна была Серафима Степановна! Кеша выслушал немало упреков, главный из которых был: «теперь квартиру отберут». Отобрать не отберут, успокаивал он жену, мы не космополиты какие-нибудь… Главное, не подселили б кого. Ну да поживем — увидим.
Иннокентий Головко верил в несокрушимую силу денег, иначе не рванул бы в таксисты — зарплата ведь шла, нашлось бы кого возить; свято место пусто не бывает. Большой плакат во дворе таксопарка «ЧАЕВЫЕ УНИЖАЮТ ДОСТОИНСТВО ЧЕЛОВЕКА» ничуть его не обескуражил, потому что относился вовсе не к нему. Покатавшись первый месяц на «Победе» с «шашечками», Кеша убедился: чаевые унижают достоинство только того человека, который их не дает. Тут главное что? — не зарываться. Не быть шкурой, как тот, с квадратной рожей, как его… Мослецов? Или Мосольцев? Да ладно, хрен с ним; хапуга и есть. Опять же, надо знать, от кого можно ждать, а от кого нет; вот случай был. Вез от вокзала женщину с ребенком. Чемодан у ней старый, задрипанный; личико усталое. Пацан тоже тихий, а как увидел, что «зеленый огонек» подкатывает и мать руку подняла, так глазенки и вспыхнули. Сели на заднее сиденье. Он звонко так: «Мам, ты говорила, у нас денег нет», а самому-то лет шесть, не больше. Испрыгался весь: «Мам, это „Победа“, слышишь?..» Те, кто на вокзале садятся и по сторонам глазеют — приезжие: их везешь подольше. Коли несколько человек, то можно такого кругаля дать!..
Этих повез прямиком: ясно, что много не возьмешь. Ну, приехали; она пятерку держит сложенную и вдруг: ой, чемодан! Не переживайте, гражданочка, в багажнике ваш чемодан. Нет-нет, я сама, что вы, да не надо, ой, спасибо… и прочую дребедень. Поднял чемоданчик ихний на четвертый этаж, она в замке ключом колупается. Сейчас, говорит, одну секундочку: у меня дома есть… должны быть. Чемодан занес, поставил и чуть не положил сверху ее пятерку, да спохватился: я не Дед Мороз. Дунул вниз, включил зеленую лампочку — и дальше. Интересно девки пляшут…
Кеша охотно рассказывал, какие попадаются пассажиры. Главным и практически единственным слушателем, если не считать своего брата таксиста, был Миша Кравцов. Однако про этот чемодан и пятерку он не рассказывал никому: не хотелось.
Чаевые как-то примирили жену с его новой работой. Серафима Степановна внимательно считала деньги и сама клала их на книжку, в районную сберкассу. Ну, не все, понятное дело: часть Кеша регулярно заначивал. Заначить не хитрость — намного труднее было придумать, где их держать. Квартира не подходила: не было такого места, куда не заглядывала бы Серафима Степановна. Кеша думал о желанном тайнике по пути в таксопарк, в гараже, за баранкой и принимая чаевые, которые заранее видел в крепких руках Серафимы Степановны. Присматривался даже к сараю — не упрятать ли за поленницу, жена сюда не заглядывает. Нет, сарай нипочем не подходил, потому что орда из шестой квартиры прочно оккупировала двор и свой сарай, где шла игра в «дурака» и стоял постоянный ор, а дети есть дети: замок у Головко будь здоров, да дверь-то дощатая, ее проломить пара пустяков… Интересно девки пляшут; хоть в землю зарывай. Кеша со злостью всадил лопату в кучу угля — и замер. Во дура-а-ак… На хрена в землю, когда уголь есть! Обвел взглядом каменные стены. Да, дверь деревянная, но из таких досок, что взрослый мужик не прошибет, а эти сопляки сюда не сунутся: электричества нету — кто ходит с фонариком, кто со свечкой. Отсчитать от стенки десять, скажем, кирпичей, или… Конечно! Конечно, шестнадцать — ни в жисть не забудешь и не ошибешься; отсчитать — и зарыть. Не шибко глубоко, чтобы можно было по-быстрому добавлять пару раз в неделю.
Серафима Степановна не могла нарадоваться на мужа, хоть внешне никак этого не выказывала: что-что, а мужскую работу ей ни разу делать не приходилось. В любую погоду Кеша без напоминания не только приносил дрова, но и безропотно спускался в темный погреб за углем. Дрова — для печки, а в плиту подкидывали и уголь тоже: и тепло, и дешево.
Второе соображение было особенно важным: Кеша мечтал о собственной «Победе». Серафима Степановна видела себя в новом пальто с каракулевым воротником и в шапочке из такого же точно меха, на переднем сиденье, рядом с мужем, и все мечты могли претвориться в жизнь одновременно, тем более что по сравнению с шестнадцатью тыщами, которые нужно было выложить за машину, пальто с каракулем и шапочка, считай, стоят копейки.
В нескольких кварталах от школы, где работала Серафима Степановна (бывшая Русская гимназия), открылся магазин тканей, так что по пути домой она делала небольшой крюк. Однако близилось лето, и у магазина выстраивались длинные очереди за жатым ситцем; до прилавка с драпом не пропихнешься.
Изо дня в день повторялось одно и то же, с незначительными отклонениями. Она входила в класс, начинался урок, и нужно было втолковывать этим тупицам самые простые вещи. Серафима Степановна была убеждена, что они просто не хотят понимать и так прямо и говорила: «Не понимаешь — выучи! Существительные с окончанием на „мя“ склоняются с наращением „ен“, ну что здесь непонятного, я спрашиваю?!». К концу фразы ее глубокий горловой голос переходил в негодующий крик. Указательным пальцем Серафима Степановна многократно тыкала в параграф учебника, а шестиклассники старались не смотреть на огромный трясущийся бюст, но слова: вымя, пламя, семя и им подобные, в компании с непонятным и жутким наращением, били их прямо в темя.
Что-то менялось в больнице Красного Креста. Год назад появился новый главный врач, из военных медиков, а прежний, вставший на защиту почти-шпиона Шульца, с трудом устроился в поликлинику маленького городка.
В административном здании каждый день вывешивалась «ПРАВДА». Суета вокруг «космополитов» вначале показалась Бергману мышиной возней, не стоящей внимания. Настораживал откровенно издевательский тон и набившие оскомину слова: приспешник, так называемый, истинное лицо… Еще сильнее настораживала ханжеская терминология: пишем «космополит» — подразумеваем «еврей». Не татарин, не белорус и не эстонец — еврей. Лошадь, на которую когда ни поставишь, не ошибешься. Хлипкую надежду, что все события происходят в СССР, безжалостно прогнал: СССР давно здесь.
…Давным-давно, в позапрошлую эпоху, Натан Зильбер совал ему в руки газету: «Эйнштейн против ассимиляции». Даже слова запомнились: «Да послужит вам примером и предостережением судьба германских евреев». В то время Бергман не задавался вопросом убежденного упорства Эйнштейна; сейчас, в 1952-м, вдруг стало интересно: почему он, собственно, против? Понадобилась война, гетто за окном квартиры, гибель друга плюс изнурительное бегство от собственного еврейства, чтобы понять беспощадную истину: ассимиляция невозможна. Можно так тесно слиться с другим народом, что не только проникнешься его духом, но и сны будешь видеть на его языке, однако, услышав за спиной окрик и щелчок автомата, ты побежишь — или оцепенеешь. Так было с ним в заснеженном Кайзервальде, когда мимо прошли, лениво болтая, двое патрульных солдат, а его собственные ноги вдруг перестали слушаться. Еврейство не сгорело в печке, когда он жег письма и фотографии, — оно осталось внутри, навсегда неотделимое от чувства вины за Зильбера и за тех евреев, которые сгорели в печах.