— Для чего вам наш язык?
То, что недоговорила — вы ведь не навсегда сюда пришли — отпечаталось в снисходительной, нечаянно высокомерной улыбке, но собеседник не заметил. Закурил, помахал спичкой и продолжал:
— Красивый язык! Я бы хотел выучить, да и для работы… Надо бы учителя найти, только где время взять?..
Он так долго затягивал ремешки планшета, что опять вернулась зряшная мысль о кофе. Наконец встал. Прежним — казенным — голосом попросил извинения за беспокойство; в дверях гостиной обернулся, посмотрел на нее, потом на портрет — и вышел.
Сколько раз — но уже позднее, потом, — Леонелла вспоминала об этой не выпитой — не предложенной — чашечке кофе и мысленно возвращала в комнату усталого худого человека, ставила блестящий звонкий поднос с кофейным сервизом (тот, с темно-синей и золотой полоской) и даже зажмуривалась, явственно представляя аромат свежего кофе. И щипчики на подносе, щипчики для сахара…
…Дверь закрылась. Она медленно вернулась в гостиную, где пахло табачным дымом, прислонилась к теплому кафелю печки, но долго не могла согреться.
Нелепый день потащил за собой другие, одинаковые и бессмысленные, дни с одной-единственной, как выяснилось, целью: чтобы ветреным ноябрьским вечером Леонелла оказалась на чужом празднике и танцевала танго с казенным человеком, советским офицером. Ветер за окнами подвывал джаз-банду. Пианист в последний раз торопливо пересчитал пальцами клавиши и подбил итог торжествующим аккордом. Танго замерло. Зашаркали подошвы, зазвучали голоса и смех. Саксофон устало мостился в бархатное ложе футляра. Скрипач привычно потирал пятно на щеке — пятно, по которому скрипачи узнают друг друга в любой точке мира. Из коридора потянуло холодом и табачным дымом. Что-то щелкнуло наверху, под самым потолком, и яркий праздничный свет сменился обыкновенным и тусклым, как в трамвае.
Набросив манто, «товарищ артистка» села в ожидавший автомобиль. Бал кончился; а то, что началось, названия не имело — особенно, если думать на разных языках.
Как бы ни назвать, легко ошибиться. Страсть? Любовь? Жажда? Дом и не пытался подобрать определение, ему достаточно было любоваться отражением Леонеллы в зеркале вестибюля и слышать быстрые, летящие шаги.
Роман носил сбивающее окружающих с толку название частных уроков и был скрыт от посторонних глаз, тем более что в такой ситуации все глаза — посторонние. Особенно для следователя, хотя его семья жила в Москве. А сотрудники зачем? Непонятно, кого следовало опасаться больше. Вернее, понятно, и для Леонеллы это не было секретом. Уже пошел слушок, переглядывания и двусмысленные ухмылки (весьма, впрочем, одобрительного характера), но Костя Громов не обращал на них внимания. Под рукой была книжка «Марта идет в школу», обернутая в газетную бумагу, а сам он продолжал выписывать столбиком новые слова (домашнее задание) и нетерпеливо смотрел на часы — ждал урока.
Автомобиль уносил их на взморье, где стояли мертвые пустые дачи — брошенные или отнятые, необитаемые в ноябрьский волчий холод. Иногда в каком-нибудь из домов мелькал неровный свет, из трубы воровато выползал дым — война есть война, даже если досюда она не докатилась, и чем больше нашивок носил на рукаве хозяин проносившейся машины, редко разъезжавший в одиночестве, тем более непроницаемым выглядело лицо шофера за стеклом. Такими же непроницаемыми были лица у Леонеллы и Громова — оба твердо были уверены, что их пребывание здесь никто не вправе назвать двусмысленным. По взаимному негласному уговору они не упоминали о Роберте и Костиной жене, смутно и безошибочно ощущая, что назвать тех двоих означает предать их дважды.
…В печке разгорался огонь, и чужой прирученный дом послушно нагревался. Переходя из одной темной комнаты в другую, они часто одновременно останавливались и замирали так же, как в танго, когда щека мимолетно касалась щеки, но теперь можно было продлить волшебное касание и слушать стук сердца. Если мимо проезжала машина, то окна дачного дома — мозаика разноцветных стеклянных квадратиков — превращали их в арлекинов; потом темнота снова укрывала, как одеялом. То, что не имело названия — врожденная неразделимость целого, рассеченная неведомой волей и вновь соединенная страшным временем, — люди привыкли называть любовью, словно половинки разрезанного яблока знают слово «любовь». Человеческий язык не все умеет назвать. Как описать магию прикосновения и одноприродность ощущений, не вернувшись к половинкам рассеченного яблока? Это, в свою очередь, вызовет в памяти Эдем, и тоже не случайно: на исходе 1940 года от Рождества Христова два человека открыли для себя то, что было известно Адаму и Еве: в любимом теле нет ничего запретного или стыдного, оно бесконечно желанно… У них не было только будущего, и это обостряло сиюминутность откровения — тем более что ни в одном из двух языков не находилось слова для этой бесконечной изнурительной нежности…
По-прежнему говорили друг другу «вы», и это помогало вернуться к реальности, то есть к занятиям. На службе Костю спрашивали, за каким чертом он взялся учить этот язык — говорят, будто полный рот сгущенки набрали. Истинную причину он никому, конечно, объяснять не стал, а для начальства придумал отговорку: «в интересах следствия». Заниматься начал на следующий день после судьбоносного танго — и взялся всерьез: искренне радовался, находя слова, похожие на русские, а незнакомые выписывал в тетрадку и повторял на уроке, стараясь правильно выговаривать.
В безветренные вечера они гуляли по пляжу. В темноте море дышало холодом, волн не было слышно. Ноги ступали по твердому, рифленому от ветра, песку. Костя хотел сказать, что волосы Леонеллы, волнистый песок и сами волны — все это называется ее именем: Леонелла, но не умел; легче было повторять вслух слова чужого языка. Тяжелее всего давались долгие гласные, меняющие смысл слов, и действующие с ними заодно мягкие согласные, поэтому он, как ни старался, путал козу и свадьбу, клюкву и журавля; лестницу называл кладбищем, а растительное масло — преисподней.
Бывало так, что звонил по телефону и отменял урок: служебные дела, пояснял кратко, и даже по голосу становилось понятно, что круги у него под глазами потемнели еще сильнее. Служебные дела, для которых уроки языка были так же необходимы, как козе свадьба, наваливались внезапно и вычеркивали акварельные вечера на взморье густыми черными мазками, однако о них тоже никогда не говорилось. Вместе с тем, как все на свете связано, так и журавль навсегда соединился в сознании следователя Громова с клюквой — хотя бы на основании прописки в одном и том же болоте; и ступеньки нередко вели к кладбищу, и преисподняя была немыслима без масла. Несмотря на то, что на работе он запрещал себе думать о постороннем, оно часто оказывалось сильнее, и главное было — ни с кем не встречаться глазами, когда в нем начинало звучать его новое имя: «Косточка!».
Леонелла по-прежнему вставала поздно. Во время завтрака листала записную книжечку, готовясь занять день до вечера. Парикмахер. Встреча с пионерами (она подавила зевок и налила вторую чашку кофе). Придется немножко поскучать — голенастые хриплые пионеры в красных галстуках были ей не более интересны, чем такие же голенастые скауты в синих галстуках. Куда, кстати, подевались скауты?.. Репетиция рождественского… Нет, не рождественского — новогоднего концерта. Как у них странно: Новый год празднуют, а Рождество — как корова языком слизнула, точно и не было никогда.