С улицы доносятся все звуки, и тревожней всего звучит тишина. Иногда проходит военный патруль: стук сапог, негромкая речь, шатающийся свет карманных фонариков. Полиции больше нет; вместо полицейских группами ходят заносчивые субъекты с повязками на рукавах.
Лето тянется долго. Дядюшка Ян озабочен: нужно запасти топливо на зиму. Дворник не отвечает за власть, но должен обеспечить отопление. Которое, кстати, потребуется и для власти тоже — вот она, на втором этаже. Несколько раз он спускается в погреб; вроде бы угля должно хватить. Проверяет сараи: дров маловато. Опять же, известно: если лето знойное, жди зимой холодов.
Разгружать уголь, пилить и складывать дрова обычно помогает Мануйла, молодой цыган. Он всегда рад подработать, особенно теперь, когда женился. Худой, как смычок, но удивительно гибкий и сильный, цыган легко таскает мешки с углем. Когда привозят дрова, они с Яном пилят. Дворничиха хлопочет на кухне и смотрит в окно на ловкого парня. Мануйла поворачивается, и тогда на левой щеке видно крупное багровое пятно. В первую минуту его хочется стереть, но у Мануйлы такое приветливое и открытое лицо, что пятно его не портит. От ровных движений пилы подрагивают завитки волос на шее.
Через несколько дней он приходит за расчетом. Хозяина все еще нет — теперь домом распоряжается какой-то комитет, но что такое этот комитет, никто не знает. Поэтому дядюшка Ян расплачивается из прежнего — хозяйского — запаса, который господин Мартин некогда завел для таких целей.
В августе почтальон приносит дворнику с женой конверт. Они читают, как прежде читали письма от сына, хотя письмо на этот раз от Густава, брата. Их лица разглаживаются: Валтер далеко. Оба знают где, но вслух не произносят: ни к чему. Какое-то время можно будет спать спокойно.
Ночи в августе гуще и темнее. Темноту протыкает свет фар — это возвращается майор. Иногда проезжают другие машины, потом все затихает.
Новый закон — закон о вредительстве — вначале появился в газетах, а потом, перепечатанный на машинке, прямо в доме на стене, под списком жильцов, так что создавалось впечатление, будто с новой властью пришли вредители, как тараканы, которых приносят неряшливые квартиранты.
Дама из благотворительного общества твердо знает, что новый закон не имеет никакого отношения ни к ней, ни к соседям, каковой мыслью и делится на лестничной площадке со старым антикваром.
Ночью дворник просыпается от резкого звонка, но еще раньше просыпается и подбегает к двери сенбернар. Доктор тоже просыпается и, не включая света, смотрит в окно. Машина. На лестнице голоса, стук сапог; кто-то звонит в соседнюю квартиру. Доктор обнимает пса за шею и ждет.
Дядюшке Яну никогда не случалось нарушать ночной покой жильцов, тем более сопровождать вооруженных людей и, что самое скверное, присутствовать — вот как сейчас в квартире антиквара. Второпях прочитанный ордер на обыск — буквы танцевали перед глазами — ничего не прояснил.
Хозяин не успел надеть халат и стоял, завернувшись в плед. Ему предъявили ту же бумажку, но без очков он не смог прочесть и, казалось, больше озабочен был тем, чтобы плед не соскользнул. Он жмурился от яркого света, властно включенного чужой рукой, в то время как незваные гости хлопали дверьми, а чужие руки твердо и уверенно наводили хаос в его мире. Выдвижной ящик бюро был заперт, и замок взломали штыком.
— Оружие! — торжествующе и грозно воскликнул взломщик, и старик пришел в себя. Он поправил сползающий плед и мягко пояснил:
— Это французский мушкет, он…
Двое солдат схватили его за локти, и он оказался почти спеленутым пледом. Офицер вынул мушкет из ящика.
— Патроны! — потребовал он.
— Семнадцатый век, — заторопился старик, — такая редкость…
— Почему не сдали оружие?
— Это антикварная вещь! Извольте, я покажу вам… — он дернулся, подавшись вперед, и одновременно хлопнул выстрел; следом еще два.
Не из мушкета — из нагана.
Не только докторский сенбернар в ту ночь не мог уснуть. Из тех, кто был дома, никто себя дома не чувствовал. Звук выстрелов не обеспокоил разве что нового обитателя квартиры господина Мартина. Неизвестно, считал ли майор себя хозяином, но, в отличие от других, никакого неудобства не испытал.
Вздрагивают папильотки госпожи Леонеллы, и она в темноте тянется к лампе, но муж удерживает руку — он давно не спит. Снаружи, из-за окна, доносится ровный гул мотора, внутри — после выстрелов — почти тихо, если не считать невнятного эха голосов. Теперь не спят оба, и только около шести Леонелле удается задремать.
И все-таки: как могло такое случиться? Неужели ничей голос не раздался в защиту? На полицию рассчитывать не приходится, но существует ведь Лига Наций, наконец? В самом деле, республика — член Лиги Наций, следовательно… Какая республика? Та республика, что входила в Лигу Наций, больше не существует! Так с какой стати эта Лига заступится за старого торговца барахлом, которого на том свете заждались и уже снесли, завернутого в тот же плед, вниз по ступенькам, а дворничихе кивнули: пол помыть, мол, надо?..
«Это произвол», — Андрей Ильич адресовался не к Лиге Наций, а к жене.
«Произвол, самый настоящий произвол», — беззвучно возмутилась дама из благотворительного общества и решила поставить на дверь второй замок, способный уберечь от произвола примерно так же, как Лига Наций.
«Беззаконие», — возмущенно бормотал нотариус по пути в контору.
Вопреки обыкновению, доктор вывел собаку на прогулку по черной лестнице.
Дантист вышел из дому раньше, а домой вернулся позднее обычного; в сторону погреба старался не смотреть.
Могут ли представители власти нарушить закон, маялся учитель. Он всегда немножко жалел, что бросил изучать право и занялся историей. Пожалел и сейчас, но после некоторого колебания решил все же, что поступок был правильным. Если перевести эти рассуждения в область эмоций, то он испытывал понятное человеческое облегчение — чаша сегодняшней ночи его миновала. Благоразумным был в свое время и выбор: гораздо легче преподавать историю древнего мира, чем ту, что происходит сейчас.
Строго говоря, рассуждал сам с собой нотариус, старик-то действительно нарушил закон. Приказано было сдать оружие, ведь так? Безо всяких оговорок: античное не античное, музейное не музейное — сдать. Будь оно у меня, к примеру, сдал бы — и дело с концом. Закон суров, говорили древние, но закон есть закон. Другой вопрос, что кара слишком жестока, но ведь и время жестокое… Нотариус так долго повторял суровые слова, что почти уговорил себя. Однако вечером, поднявшись на свой этаж, он в растерянности замер на площадке, остановленный простой мыслью: не может быть закона, чтобы убить человека у него в доме. Закон можно нарушить по неведению или от недопонимания; на то существует суд. Конечно, эту винтовку — или что там у него нашли? — надо было сдать.
В почтовом ящике лежала газета и письмо. Он так поспешно взрезал конверт, что уронил нож. Подняв, замер, как на лестнице: оружие. Не огнестрельное и даже не кинжал, а обыкновенный нож, каким разрезают бумаги. Ничуть, впрочем, не обыкновенный, а подарок деда на совершеннолетие. Тонкое стальное лезвие с массивной серебряной рукояткой, где было выгравировано его имя на древнем языке. Нож; холодное оружие. Но тогда пресс-папье или чугунная сковородка — тоже оружие…