— Розамонд его в точности описала. — Джилл встала и потянулась. — Когда я была маленькой, мы каждый год ездили туда на Рождество. По-моему, однажды там была Розамонд… вместе с Tea. — Нахмурившись, она силилась восстановить полузабытое воспоминание. — Точно не могу сказать, но как-то Розамонд приехала с молодой девушкой, и мы толком не знали, кто она такая. Лет ей было семнадцать или восемнадцать. Наверное, это была Tea.
— А мы можем поехать туда? — спросила Элизабет. — Давай в следующие выходные отправимся все вместе на машине?
Джилл рылась в сумочке в поисках помады.
— Не вижу смысла. Айви и Оуэн передали имение одному из сыновей — Реймонду, кажется. После чего дела на ферме пошли вкривь и вкось. Реймонд ее продал, и последний раз, когда я там была, дом стоял заколоченный и пустой. Потом «Мызу» кто-то купил, соорудил бассейн, как водится, и тому подобное. Теперь дом выглядит совсем по-другому.
Они взяли такси. Сестры уселись на откидных сиденьях, спиной к водителю, а Джилл сзади, лицом к девочкам. На ее сиденье свалили футляр с инструментом, небольшой усилитель, холщовую сумку, набитую спутанными проводами и кабелями, и плоский чемоданчик с электронным устройством, которое Джилл не смогла опознать. Янтарные отблески уличных фонарей мелькали на ее лице, пока она ерзала, пытаясь устроиться поудобнее.
— Зачем тебе все эти штуковины? — спросила она Кэтрин. — Я-то думала, ты будешь играть на флейте.
— О, ты еще не слышала, что она вытворяет со своими волшебными примочками. — Элизабет распирало от сестринской гордости. — Тебе померещится, что играющих Кэтрин стало в десять раз больше.
Джилл не поняла, что имела в виду Элизабет, но расспрашивать не стала. Она откинулась на спинку сиденья и отвернулась к окну, кутаясь в плащ: ее пробирала дрожь — то ли от холода, то ли от волнения. Она переживала за Кэтрин, хотя не раз присутствовала на ее выступлениях. Но в то же время этот концерт, всего несколько часов назад представлявшийся очень важным событием, после прослушивания пленок внезапно потерял в своей значительности. Джилл не сомневалась, что Элизабет и даже Кэтрин чувствуют то же самое. Выступление — ради которого она, собственно, и приехала в Лондон — теперь казалось чем-то вроде интерлюдии, досадной вставкой в рассказ тети Розамонд, вынужденным возвращением в настоящее из прошлого, в которое они были погружены и где перед ними медленно разворачивалась печальная семейная история.
Когда они подъезжали к Кавендиш-сквер, на улице начал сгущаться холодный туман. И Лондон — по крайней мере, этот тихий, процветающий уголок столицы — сразу превратился в призрачный, неведомый город. От старых добротных особняков остались только тени, лиловые и непроницаемые. Туман растекался по городу, клубясь под уличными фонарями, расставленными сияющими вехами по Уимпол-стрит. Вылезая из такси, они увидели, что к церкви уже потихоньку подтягивается публика; однако припаркованных машин было мало, большинство предпочло добираться пешком. Люди шли группами по три, по четыре человека, вцепившись в поднятые воротники пальто, стараясь не пустить холод внутрь. Кэтрин встретила знакомых, и, пока она здоровалась с ними и обнималась, мать с сестрой выгружали оборудование и расплачивались с таксистом.
Перед церковью они расстались. Кэтрин отправилась через служебную дверь в помещения за сцену, Джилл с Элизабет — искать свободные места в зале. Когда они, прихватив отксерокопированные программки, плелись по проходу к пустой скамье, ощущение раздвоенности у Джилл только нарастало, словно она не до конца понимала, где находится. Она не могла отделаться от впечатления, что прошлое продолжает настойчиво проникать в настоящее, что оно сейчас здесь, в этом зале. Зима, церковь в лондонском Вест-Энде, предстоящий концерт… Вряд ли это та же самая церковь, где Розамонд и Ребекка впервые вместе слушали музыку (вроде бы это случилось в другом районе), но от такого совпадения — если, конечно, это можно так назвать — у Джилл мурашки побежали по коже. Она растерянно озиралась вокруг: теплые приглушенные тона, свечи, горевшие в алтаре. От их неровного блеска фигуры на оконных витражах обманчиво трепетали, словно оживая, и Джилл казалось, что воздух здесь заряжен тем же изумлением и колдовством, что и в тот вечер более полувека назад, когда две девушки впервые осмелились довериться своим чувствам.
А когда Кэтрин начала играть, это ощущение только усилилось. Она выступала третьей из пяти своих сокурсников по музыкальному колледжу, слушали которых в основном друзья, коллеги и родня. Первой была пианистка, выбравшая нечто длинное, медленное и неожиданно мелодичное из Джона Кейджа. За ним последовала брутально модернистская пьеса для виолончели. Кэтрин, прежде чем начать, потребовалось несколько минут и помощь двух звукоинженеров, подключивших усилители и установивших микрофон на нужную высоту. Возня с техникой вызвала у публики легкий ропот, но стоило Кэтрин взяться за флейту, как все стихло. В наступившей тишине раздавалось лишь назойливое жужжание усилителя.
Кэтрин помедлила, сосредотачиваясь, а затем выдула из флейты одну-единственную низкую, протяжную ноту. Она позволила ноте повисеть в воздухе до полного исчезновения.
И опять протяжная нота — на малую терцию выше первой; потом короткая пауза — и простая фраза из трех нот, взятых в разных тональностях.
Затем Кэтрин нажала ногой на педаль, и, как по волшебству, обе ноты и музыкальная фраза, которые она сыграла, повторились два раза подряд. Кэтрин опять нажала на педаль — ноты стали набухать, как бутоны, а затем множиться. Они соединялись в аккорды, складывались в музыкальные куски, менялись местами, пока не создалось впечатление, будто играет целый ансамбль флейтисток. И поверх этого космического звучания Кэтрин принялась импровизировать, извлекая из инструмента негромкие нежные мелодии. Музыка была бесконечно печальной и странной; казалось, она исходит не просто из какого-то неведомого пространства, но из далекого прошлого. И опять Джилл покрылась гусиной кожей и зябко поежилась. Она часто слышала, как Кэтрин исполняет чужие произведения. Но сейчас все было куда более захватывающе и необычно: ведь звуки, которым внимала Джилл, зарождались в воображении ее дочери, той, что она когда-то произвела на свет. Джилл чувствовала, что никогда еще они не были так близки. Она доподлинно знала, о чем думает сейчас Кэтрин, какие образы проносятся в ее голове, когда она выдувает ту или иную ноту, готовую плодиться и множиться. Музыка Кэтрин не была абстракцией. Это был саундтрек — звуковой фон к истории, которую они слушали вместе сегодня днем, истории о двух девочках, подружившихся во время войны и убежавших из дома холодным вечером. В музыке Кэтрин была и тайная тропа, ведущая к прицепу, и шорох листьев над головой в лесу, по которому Беатрикс вела свою доверчивую кузину, и угрюмый силуэт «Мызы», черневшей в лунной ночи. Эти видения, изменчивые, возникающие из глубин памяти, каким-то образом вплетались в ткань музыки. Кэтрин не понадобилось бы объяснять сыгранное словами, все было и так предельно ясно.
Джилл покосилась на Элизабет и догадалась, что та испытывает те же чувства. А когда импровизация завершилась и зал взорвался аплодисментами, обе слушательницы не сразу присоединились к овациям, но сначала обменялись долгим взглядом, и Элизабет заметила, что хотя ее мать улыбается — гордо, счастливо и с нескрываемым восхищением, — в ее глазах стоят слезы.