Несколько фраз, которые мне удалось расшифровать, позволяли предположить, что это рассказ о каком-то военном столкновении и что цифры в конце рукописи, по всей видимости, — дата документа: CCCMLXXXIV, т. е. 784 год. Я был поражен, впервые осознав, что документу больше тысячи лет. Присмотревшись внимательнее, я не без труда разобрал буквы A.U.C. Минуту спустя из глубин памяти об уроках латыни очаровательной преподавательницы всплыли и предстали перед моим мысленным взором слова AB URBE CONDITA. С основания города.
Не 784 год нашей эры. Текст был датирован согласно римскому календарю, отсчитывающему годы с основания Рима в 753 г. до н. э. Если она подлинная, рукопись была написана в 31 году н. э. Ей почти две тысячи лет!
По спине у меня пробежала дрожь возбуждения. Я вспомнил, как слышал где-то, что некоторые используемые в Древнем Риме чернила могли сохраняться веками, если писали ими на свитках из высококачественного папируса. Возбуждение постепенно сменилось ликованием, когда я начал подозревать, что за жалкие двадцать марок, возможно, приобрел бесценное сокровище. И лишь тогда мне пришло в голову, какой огромный урон нанес трясущийся герр Райманн, когда легкомысленно сжег третий документ.
Я осторожно вернул свитки под стекло, которое защищало их последние лет пятьдесят, надежно завернул в плотную коричневую бумагу и убрал в чемодан. Потом поехал в Дюссельдорф повидаться с доктором филологических наук, профессором Евой Альтхаммер.
Она жила на дальней окраине, в очаровательном коттедже, который много лет назад построил для нее покойный супруг, попечитель школы Альфред Альтхаммер. Внутри коттеджа, уцелевшего в бомбежках Второй мировой, было так же приятно, как мне помнилось по тем дням, когда я навещал преподавательницу под предлогом столь необходимого мне руководства в переводе шести элегий Лигдама из третьей книги Альбия Тибулла. Боготворимая мной профессор страстно верила, что на самом деле стихотворения вышли из-под пера самого Тибулла. Для меня перевод был внеклассными «усилиями любви» не столько к поэту, сколько к его почитательнице. Как это ни печально, меня призвали в армию до того, как я закончил свой труд, и к элегиям Лигдама я больше не возвращался, даже без помощи инсульта основательно позабыв этот прекрасный мертвый язык. Но я не забыл сочного голоса профессора, которая вслух читала восторженной аудитории семнадцатилетних мальчишек (несколько адаптированные) стихи Овидия, воспевавшие занятие, которое до него никто не воспринимал как искусство.
Разумеется, если у меня из головы этот чудесный, уже не существующий язык выветрился, с профессором такого не случилось.
Она приветствовала меня на пороге своего увитого виноградом домика, стройная, лишь с намеком на сутулость, поразительно подтянутая и энергичная для своих девяноста двух лет. В последний раз я навещал ее, когда ей исполнилось девяносто, и с тех пор она нисколько не изменилась. И я этому не удивлялся. Я всегда полагал, что люди, которые доживают до столь преклонного возраста, от Бога наделены нерушимым здоровьем, поэтому смерть вынуждена подкрадываться к ним исподтишка: они погибают в автокатастрофе или отравившись испорченной устрицей.
— А, Руди! Здравствуйте, мой мальчик! Святые небеса, неужели вы сдержали обещание?
На встрече по случаю ее девяностолетия, где собрались все ее оставшиеся в живых ученики (увы, нас было очень мало, если не считать девочек), она вспомнила мои попытки переводить Лигдама. Я опрометчиво пообещал закончить работу. И действительно попытался, но поскольку не смог найти перевода в библиотеке и уже давно потерял собственный подстрочник, нисколько не продвинулся.
— Извините, профессор, нет. То есть я собирался, но по чистой случайности наткнулся на нечто гораздо более притягательное — если вы меня простите, — чем Лигдам.
В ответ она кивнула с легким упреком и пригласила меня в дом. Опустившись на великолепно сохранившееся бидемайеровское канапе, она жестом велела мне занять мое старое место на маленьком диванчике эпохи одного из Людовиков. Я же, извиняясь, продолжал:
— Понимаю, вы можете счесть это предательством по отношению к нашему прошлому проекту. Но вы, наверное, согласитесь, что то, что я отыскал в берлинском антикварном магазинчике, или исключительно хорошо сработанная и тщательная подделка, или уникальная находка. Латинская рукопись первого века нашей эры.
— Скорее всего первое. В конце концов, как могло такое сокровище уцелеть в антикварной лавке Берлина, где ходят толпы коллекционеров? А какова тема рукописи?
Я смущенно объяснил, что не изучил как следует текст, отчасти потому, что не смог разобрать древнего письма, и в этом причина моего визита.
— Гм, — отозвалась она. — Дайте посмотреть.
Достав из портфеля сверток, я извлек из-под стекла оба свитка. Профессор взяла их, положила на низенький столик и, даже не надев очки (разумеется, она-то в них не нуждалась), сразу начала читать. Некоторое время спустя она подняла глаза и возмущенно заявила:
— Острова под названием Тесал в Римской империи не существовало. Это подделка.
— А вы не могли бы мне перевести хотя бы часть, профессор? — пристыженно попросил я.
Она снова бросила на меня проницательный взгляд.
— Вы хотите сказать, что даже столь простой текст вам уже не по зубам?
С упреком покачав головой, она вернулась к свитку и начала — умело и бегло — переводить, произнося слова тем самым густым, сочным голосом, который я так хорошо помнил. Но это была не поэзия. Пока она продолжала, без усилий переводя с листа, вошла ее старая экономка с подносом, на котором стояли кофейный сервиз и ваза с печеньем. Я воспользовался этой возможностью, чтобы достать писчую бумагу и ручку, которые привез с собой, и попросил профессора надиктовать мне текст.
Через час мы закончили. Я не знал, что и думать.
— Ну? — многозначительно произнесла она. — Что скажете теперь?
Не зная, что она имеет в виду, я мгновение спустя решился осторожно высказаться:
— Определенно любопытно. Разумеется, крайне прискорбно, что середина отсутствует, но, как я вам говорил, герр Райманн нечаянно ее уничтожил…
С чем-то сродни грустной насмешке во взгляде голубых глаз она спросила:
— Вы не слишком сильны в литературе, верно?
Пришлось признаться, что я немало забыл.
— Но ведь я многое помню. Лукреций: «De rerum natura, Aenis, Ars».
[124]
— Я говорю не о римской литературе, — прервала она и, снова помедлив, вынесла свой приговор: — Очевидная подделка. Написана на великолепной латыни, но тем не менее — подделка.
Я был раздавлен. Я не сомневался в ее правоте и тем не менее не мог выбросить свитки из головы и по дороге домой раз за разом перебирал длинный перечень оставшихся без ответов вопросов.