Чувствуя себя уже на грани помешательства и ради
собственного удовольствия продолжая изводить себя, он представлял ее читающей
книги, ибо наверняка она постоянно читала книги, или пишущей философские
трактаты, ибо, конечно же, Кристина была на это способна, а потом снова смотрел
и смотрел на ее яростно двигающуюся, испачканную мелом руку, на то, как она
ломает мел пополам, кусок за куском, создавая маленький бедлам на своем рабочем
месте. Да, для того чтобы вот так лихорадочно, штрих за штрихом, накладывать
краски, ей обязательно нужна была свобода. Ее лицо так и светилось
сосредоточенностью, а он тупо глядел на нее и мечтал об одном: похитить и
унести.
Но для занятий любовью времени все же оставалось достаточно.
И он боялся того неизбежного момента в будущем, когда
нахлынет боль.
В его сознании теплилось одно смутное воспоминание: он
находился в каком-то прекрасном, чудесном месте, полном музыки, и вдруг эта
музыка смолкла, и он почувствовал, как жуткий страх закрадывается в его душу.
Кажется, то была музыка Вивальди, стремительные скрипки из «Времен года». Так
вот тогда, когда музыка смолкла, он физически почувствовал пустоту воздуха.
* * *
Наконец картина была закончена. Десять дней он был в плену у
художницы, отдавшись полностью опере и ей, и никому и ничему больше.
Ночь уже подходила к концу, когда Кристина показала ему
портрет, и он тихо ахнул.
На той эмалевой миниатюре, что она передала через Гвидо,
художница уловила его нежность и невинность. Но в новом портрете чувствовались
мрачность, задумчивая отрешенность, даже холодность. Он и не подозревал, что
она это видит.
Не желая ее разочаровать, он пробормотал какие-то простые
слова восхищения. Отложил портрет в сторону, подошел к ней, сел рядом на
деревянную скамью и отнял у нее мел.
«Любить ее, любить ее» — вот все, о чем мог думать Тонио,
что мог чувствовать, к чему мог себя побуждать. И он крепко обнял Кристину,
снова поражаясь тому, какая тонкая грань отделяет насилие от всепоглощающей
страсти.
Любить человека, подобного ей, значило принадлежать этому
человеку. Свобода подчинилась разуму, и счастье нашло для себя лучшее место,
лучшее время. Он прижал ее к себе, не желая ничего говорить, и ему казалось,
что ее мягкое горячее тело, сминаясь под ним, открывает ему самые ужасные тайны.
Любить, любить, обладать ею.
Он отнес ее в кровать, раздел, уложил. Ему хотелось
забыться.
А потом наступил момент полнейшей расслабленности, которую
он так часто испытывал раньше с Гвидо: тело наконец успокоилось, и ему хотелось
просто находиться рядом с возлюбленной.
Для них накрыли стол, внесли свечи. Кристина набросила ему
на плечи халат и повела к столу, на который служанка уже поставила вино и
тарелки с дымящимся спагетти. Они наелись до отвала жареной телятины и горячего
хлеба, и тогда он посадил подругу на колени, и, закрыв глаза, они начали
маленькую игру рук и поцелуев.
Вскоре это стало выглядеть так: когда Тонио вслепую ощупывал
личико Кристины, она делала то же самое, когда он сжимал ее маленькие плечи,
она хваталась за его плечи, и так до тех пор, пока они полностью не изучили
один другого.
Он засмеялся, и тогда девушка, словно получив его согласие,
тоже рассмеялась как дитя, ибо абсолютно во всех деталях их тела различались.
Тонио целовал ее шелковую нижнюю губку, гладил круглый гладкий живот и нежную
кожу с тыльной стороны коленей, а потом подхватил ее на руки и снова отнес в
постель, чтобы найти теперь все те влажные щели, пушистые складки, теплые
трепещущие точки, что принадлежали только ей. А в окна между тем уже
заглядывало утро.
* * *
Рассвело. Солнечный свет просочился в комнату. Тонио сел у
окна, положив руки на подоконник, и вдруг, сам тому удивляясь, стал думать о
Доменико, Раффаэле, кардинале Кальвино, воспоминания о котором все еще
отзывались в его сердце болью, подобно музыке скрипок.
Когда-то он любил их всех, вот что было интересно. Но в эту
минуту тишины от любви к ним не осталось ничего, что мучило бы его. А Гвидо?
Гвидо он любил теперь больше, чем когда-либо, но та любовь была глубокая, тихая
и больше не требовала страсти.
Но что же он чувствовал сейчас?
Ему казалось, что он сходит с ума. И тот покой, что снизошел
на него в памятном сне про снегопад, теперь оставил его.
Он посмотрел на Кристину.
Она безмятежно спала на своей постели. Он чувствовал себя
мужем, братом, отцом. Ему хотелось забрать ее отсюда и унести далеко-далеко —
вот только куда? Куда-то, где падает снег? Или назад на ту виллу за воротами,
где они могли бы навеки поселиться вдвоем. Ужасное чувство фатальности овладело
им. Что он уже натворил? Чего он на самом деле хочет? Разве он свободен? Нет,
ему нельзя никого любить, ему нельзя любить даже саму жизнь.
И он вдруг понял, что если не уйдет от Кристины сейчас, то
будет потерян для нее навсегда. Но поскольку он чувствовал бесконечную власть
этой женщины над собой, ему хотелось плакать. Или просто лежать рядом с ней и
обнимать ее.
Он так отчаянно любил Кристину, что понимал: скоро она
сможет сделать с ним все, что захочет, совершить хоть какую жестокость. А еще
он понимал, что когда любил кого-то раньше, то никогда его не боялся, и даже
Гвидо никогда не боялся. А ее он боялся и сам не знал почему. Знал только, что
это связано с той болью, которая его ждет, когда возлюбленная просто обязана
будет отвергнуть его.
Но она никогда так с ним не поступит. Тонио знал ее, знал ее
потаенные места. Он чувствовал, что в ее сердце скрыта та великая и простая
доброта, к которой он стремился всей душой.
Быстро подойдя к кровати, он обнял Кристину и прижал к себе.
Ее глаза медленно-медленно раскрылись, и она заморгала, глядя вверх невидящим
взглядом.
— Ты любишь меня? — прошептал он. — Ты любишь
меня?
Ее глаза распахнулись и наполнились нежностью и грустью,
когда она увидела, в каком он состоянии. А Тонио понял, что девушка видит его
насквозь.
— Да! — ответила она так, будто только что осознала
это.
* * *
Как-то днем, несколько дней спустя, когда, кажется пол-Рима
собралось в ее студии, солнце лилось в ничем не завешенные окна, дамы и господа
болтали, пили вино и английский чай и читали английские газеты, Кристина
стояла, склонившись над мольбертом, и ее щека была испачкана мелом, а волосы
небрежно перехвачены фиолетовой лентой. А Тонио, глядя на нее откуда-то сбоку,
понимал, что принадлежит ей. «Какой ты дурак, — думал он, — ты только
прибавляешь себе боли». Однако это ничего не меняло.