Я, Мими, слушаю, слушаю. И не важно, верите вы или нет.
Второй четверг земельного прокурора д-ра Ф., когда он продолжает свой рассказ о «Деле с пеларгонией»
– прежде чем мы перейдем к нашим с вами делам, позвольте все-таки досказать историю о «Деле с пеларгонией». И, упреждая все эти дурацкие параллели, к тому же некорректные, плод каверзного мышления ничтожеств, охотно посвящающих себя подобным занятиям, хочу внести ясность: никакую пеларгонию никто не убивал, как это могло бы показаться, если вспомнить до ужаса тоскливый рассказик «Убийство одуванчика» этого, как же его, Альфонса Дёблина, писателя явно переоцениваемого… Простите, что вы сказали? Ах, он, оказывается, не Альфонс, а Альфред? Тоже недурно. Знаете, водится за мной такое, когда я, намеренно переиначивая имена и фамилии как ныне здравствующих, так и почивших в бозе персон, таким образом выражаю к ним неуважение. И полагаюсь при этом на самые что ни на есть непререкаемые авторитеты. Гёте, к примеру, перекрестил ненавистного ему художника Нерли в Нерлинга или вовсе в Нерлингера. Ладно, хорошо, пеларгония не стала ни орудием, ни жертвой убийства. Она стала, если можно так выразиться, сценическим реквизитом, бутафорией.
Обернутый в целлофан реквизит принесла именно та самая укутанная в толстое не по сезону манто «особа или дама» (так охарактеризовала ее впоследствии допрашиваемая в связи с упомянутым делом свидетельница), которая в тот роковой четверг позвонила в дверь упомянутого выше особняка в стиле модерн, что на тихой улочке благопристойного района нашего города.
Ей отворила рослая, худощавая, даже, пожалуй, худая женщина, широко раскрывшая при виде гостьи близорукие глаза. Что там сказала ей та худышка, свидетельница расслышать не могла, поскольку находилась слишком далеко, зато видела, как эта худая особа вежливо, если не сказать дружелюбно обменявшись с гостьей парой фраз, впустила ее в дом.
«Все выглядело так, – как следовало далее из протокола допроса свидетельницы, – будто фрау Шлессерер – а никто другой отпереть гостье не мог – сначала и не поняла толком, кто это стоит перед ней в манто и с альпийской фиалкой в руке или еще каким-то цветком – уж и не знаю каким, потому что в них ничего не смыслю, – а потом, узнав посетительницу, была скорее удивлена, чем обрадована, да будет фрау Шлессерер земелька пухом». Последнюю фразу допрашиваемой не включили в протокол. «Мне не показалось, – продолжает свидетельница, – что гостья с тем цветком была знакомой фрау Шлессерер».
Тогда мне пришлось прочесть не только протоколы допросов, но и опросить даже тех, кто допрашивал свидетелей. Мне как земельному прокурору не требовалось особо обосновывать подобную форму доследования. И какие обоснования я мог бы представить? Что упомянутое дело не давало мне покоя? Что интерес к нему простирался куда дальше служебных границ? Что интерес к нему стал носить почти частный характер, несмотря на то что я никого из обвиняемых и пострадавших не знал лично, не был связан с таковыми коммерческими отношениями, не говоря уже о личных? Что мой интерес к процессу по «Делу с пеларгонией» не угас и после окончательного выяснения всех обстоятельств, вынесения приговоров и закрытия дела?
Могу только сказать: дело это до сих пор будоражит меня, поскольку что-то в нем не сходится, и, как мне кажется, я даже знаю, что именно.
И я стал обращаться к своим подчиненным с просьбой – каковая, как вы сами понимаете, равносильна приказу, ибо просьба земельного прокурора по-иному расцениваться не может, – приглашая их к себе в кабинет, стараясь расположить к себе подчеркнуто неофициальной обстановкой: «Не угодно ли кофе? Может быть, чаю? Или сигарету?» В то время я еще был заядлым курильщиком и расспрашивал об упомянутом деле как бы мимоходом, самым беззаботным тоном.
– Да будет ей земелька пухом, – повторил тогда один из сотрудников уголовной полиции, только вот имя его я запамятовал. – Да будет ей земелька пухом, сказала она тогда, но я не стал вносить это в протокол. Надеюсь, что…
– Нет-нет, ни к чему, – поторопился заверить его я. – Подобные слова не годятся для протокола!
– Да, – согласился сотрудник уголовной полиции, – а потом она еще кое-что сказала, я и это не стал фиксировать в протоколе, так сказать, действуя по логике, а сказала она доподлинно вот что: хотя… так она выразилась, хотя она и была спесивой гусыней. Мне и это следовало заносить в протокол?
На самом деле у «особы или дамы» в толстом зимнем манто была в руках не альпийская фиалка, а пеларгония, которой дело и обязано своим названием. И то, что речь шла не об альпийской фиалке, а действительно о пеларгонии, выяснилось только к вечеру следующего дня, 20 июня, то есть в День святой Адальберты из Бениньи… Что вы сказали? Вы хотите знать, какое историческое событие приходится на эту дату? Вам на самом деле хочется это узнать, или же вы просто решили проверить меня, мол, как у него, работает еще голова или нет?… Верно, есть одно историческое событие, годовщина которого приходится на этот день, но оно не имеет к «Делу с пеларгонией» ровным счетом никакого отношения, во всяком случае, не больше, чем уже упоминавшийся мной Никейский собор, и это событие произошло в 1791 году, а именно: попытка короля Людовика Шестнадцатого бежать из Франции. Этот, скорее неумный, чем несчастный, Луи даже бегство свое, как, впрочем, и все в своей жизни, обстряпал так, что уже в тот же день был вновь схвачен взбунтовавшимися французами.
Ну вот, вы сами подтолкнули меня отклониться сейчас от темы, друзья мои, и теперь я даже и не знаю, на чем остановился… ах да, вот. То, что это действительно пеларгония, выяснилось в пятницу 20 июня после обеда, пожалуй, даже уже ближе к вечеру, и установили это два сотрудника комиссии по расследованию дел об убийстве, в добросовестной памяти которых запечатлелось такое на первый взгляд малозначительное обстоятельство, а именно то, что речь шла о цветке под названием «пеларгония».
Установленное ими полностью совпало с показаниями уже неоднократно упоминавшейся мной свидетельницы – ее звали… по-моему, звали ее Флуттерле, да, Фриде – рика Флуттерле, – заявившей, что «особа (или дама) в красно-коричневом манто имела при себе обернутый в целлофан стебель с белым цветком»; его фрау Флуттерле вначале ошибочно приняла за альпийскую фиалку, заметив при этом, что использует такое название для обозначения всех произрастающих в горшках растений размерами не больше пальм, ибо ничего не смыслит в ботанике и ею не интересуется. Флуттерле ее настоящая фамилия, поскольку в данном случае я решил не утруждать себя изобретением псевдонимов.
Да-да, понимаю вас и посему не осуждаю, если вы прерываете мое повествование вопросами, они могут и должны возникнуть у вас, да, я вновь допросил фрау Флуттерле… или нет, не допрашивал… нет, мы с ней просто переговорили, причем не у меня в кабинете. Я выехал в вышеозначенный район города и попытался побеседовать с фрау Флуттерле в неофициальной обстановке, у ее газетного киоска, уже знакомого мне, потому что и мой покойный приятель тоже знал его – он был пастором в той епархии, к которой относилась и вышеуказанная спокойная улочка, и покупал в нем газеты. Он читал все газеты, но ни на одну не подписывался, ибо, по его же собственному признанию, будучи пастором и пастырем духовным, не хотел лишаться возможности ежедневного общения пусть даже с одной из овечек вверенной ему паствы.