Поскольку, как я узнал, здесь было много выдержавших государственный экзамен ученых с. фамилией Ши-ми, которые во Дворце Учености в Либицзине распространяют свою мудрость среди (надеюсь, переимчивых) учеников, то я снаружи на конверте написал следующее: «Утренней заре науки, выдержавшему государственный экзамен сиятельному господину Ши-ми, а именно тому из носителей сверкающего имени Ши-ми, который знает недостойного червя тао-дая, просьба вручить это письмо».
Заспанный привратник посмотрел на меня одним глазом (второй его глаз в это время продолжал спать) и сказал:
— Будет сделано.
У меня было мало надежды, что это письмо дойдет до господина Ши-ми, но я не хотел упускать ни малейшей возможности. В этот день город Либицзин слегка оживился. Открылись магазины, вокруг сновали люди. Наконец наступила прекрасная погода, но мое настроение, как и следовало ожидать, было мрачным. Гнев на фальшивого друга Хэн Цзи сменился глубокой печалью. Разве не он сам говорил об «издохших душах»? Почти полстолетия безобразноликий Хо Нэйге или его предшественники и сообщники лишали радости жителей Красной провинции. Радость считалась подозрительной. Смеяться можно было только по разрешению свыше. Выражать радость дозволялось только по поводу Красных Знамен, прогресса, угрюмого лица Хо Нэйге и бороды Ка Ма'са. В своей собственной стране они были как заключенные. Они были загнаны в свои ужасные четырехугольные дома и вдыхали там запах инкубатора.
[27]
Все прекрасное запрещалось под угрозой наказания. Можно ли их осуждать? Они же не виноваты, что не знают, что такое «прекрасно». Что у них искалеченные души, проступающие сквозь их лица, и даже их ноги вынуждены спотыкаться. Постепенно меня охватила иная ярость: не ярость против бедного, хотя и неверного Хэн Цзи, которому я между тем искренне желаю удачи с украденными у меня деньгами, а против Хо Нэйге и ужасного Ка Ма'са. Существует ли более преступное, убивающее души учение чем то, которое придумали Ка Ма'с и Лэй Нин? Думаю, нет. Во всяком случае такое, которое можно было бы воплотить в жизнь? Все ли понимали, что под небесами всерьез распространяется глупость: «необходимо заставить массы быть счастливыми»? Среди всех проявлений слабоумия, которые выказывает или, лучше сказать, излучает большеносость в своем ослеплении прогрессом, учение Ка Ма'са и Лэй Нина представляются мне самым слабоумным. (Всерьез его принимали только те — как меня уверяли — кто не собирался жить под его господством. И если подумать, что сделали с ос-си Хо Нэйге и его сообщники, то можно согласиться с Хэн Цзи, неоднократно повторявший, когда о том заходила речь: «наконец-то сдохший Хо Нэйге».)
Бродя по улицам среди большеносых, я случайно попал на широкую площадь. Я был уставшим и растерянным. Сев на низкую каменную ограду, я попытался обдумать свое положение, но мои размышления были прерваны храпом с всхлипываниями. Я обернулся и заметил, что за моей спиной к другой стороне ограды прислонился старый человек. Ос-си. Я узнал его по шапке. Во время угрюмого Хо Нэйге все ос-си носили такие вот круглые плоские шапки преимущественно коричневого цвета со слегка выдающимся вперед козырьком. Очень некрасивые, придающие лицу выражение легкой тупости. Я не знаю, обязательным ли было ношение этих шапок, или ничего другого не оставалось, потому что в продаже ничего больше не было. Во всяком случае у этого старика, который в скрюченном, более того — в каком-то смятом состоянии прислонился к стене, на голове была ос-си-шапка, и я бы подумал, что старик мертв, если бы он не так ужасающе храпел.
Я совсем размягчился, хотя и без того был настроен упаднически, вынул из сумки голубую денежную бумажку, свернул ее и сунул в руку храпящего во сне старика. Его кулак слегка сжался, но потом рука упала в сторону, на траву. Это было вдохновение. Ты спросишь меня, почему я сделал это? Не знаю. В то, что добрые дела впоследствии вознаграждаются, я верю так же мало, как и ты, дорогой Цзи-гу. Сам себе я объясняю свой поступок скорее всего тем, что у меня появился бы прекрасный материал для наблюдения, как будет реагировать старик. Но как именно, увидеть мне не удалось, потому что я тут же пошел дальше.
В моей голове возникли разнообразные картины дальнейшего: возможно, он теперь уверовал в добрых фей? возможно, он направо и налево рассказывает своим об этом чуде, и по ночам все бедствующие пробираются в это место и пытаются спать с раскрытой ладонью? В одно я верю твердо — что он, откуда бы эти деньги по его соображениям ни взялись, их тут же пропьет.
И еще одно, как я вспоминаю, мерцало во мне: теперь, думал я, у меня больше ничего нет; теперь, мировой дух, ты волен делать со мной, что захочешь.
Ну и что же он сделал со мной? Вознаградил ли он меня? И существует ли вообще награда добрым людям? Нет, потому что даже не сунь я в руку старика деньги, я бы все равно встретился с ослом…
…или все же не встретился? Я бы остался там сидеть, возможно, еще целый час, не так быстро ринулся бы прочь, и мой путь не пересекся бы с путем осла…
Пусть будет так, как суждено. Осла вели под уздцы девушка в пестрых одеждах и карлик, и с обоих его боков свисали картонные таблички, на которых было написано: можно посетить цирк Ша Би-до, который сегодня находится в этом городе, а сзади к хвосту осла была прикреплена вывеска, что цирку требуются работники.
Это не было ни интересным, ни прежде всего легким занятием. Как хорошо, что никто из родного времени не видел меня, — а ты, в чем я уверен, сохранишь это как тайну, уже не говоря о том, что ты, даже если и захочешь, не сможешь это описать — потому что невозможно представить мандарина Гао-дая, начальника императорской Палаты поэтов, именуемой «Двадцать девять поросших мхом скал» с вилами для уборки навоза в руках.
А вот злобу остальных господ с навозными вилами, когда они заметили мою неумелость, вообразить вполне удастся. А как я мог быть ловким и умелым, если никогда в жизни мои руки не прикасались к таким предметам, уж по крайней мере — к навозным вилам.
Но я должен был быть довольным, и не только из-за того, что получил пищу и (хотя и передвижную) крышу над головой и постель, в которую мог лечь, смертельно устав, когда представление заканчивалось, животные угомонялись в своих клетках, а я, наконец, имел право расстаться со своими вилами, но и из-за Дарующей жизнь бумаги.
Я уже сообщал тебе, что большеносые одержимы страстью исписывать любую ровную поверхность. Писание — что-то вроде фетиша для них. Так как не хватает стен, чтобы удовлетворить их манию писания, то из-за этого фетиша у них образовалась зависимость от бумаги. Бумага сопровождает большеносых с первых часов их существования. Я узнал об этом в той самой больнице. Когда появляется на свет большеносый младенец, его обмывают и тотчас, в самую первую очередь акушерка берет клочок бумаги, на котором отмечает вес и рост новорожденного, как будто это представляет какой-то интерес. Эта и другие бумаги, на которых шаг за шагом помечается все, что случается с ребенком, а затем и взрослым человеком, сопровождает большеносого на протяжении всей его жизни. Я думаю, что они помечают даже те моменты, когда меняют свое платье.
[28]
Поневоле со временем эта кипа бумаг накрывает большеносого с головой, а когда тот умирает, тут же изготовляется заключительная бумага, труп большеносого или сжигается, или предается земле, но не та бумажная гора, которую он оставил после себя. Его бумажное существование продолжается при известных условиях даже после смерти, а именно тогда, когда его потомки начинают бороться за наследство. Создается впечатление, что бумажная гора может существовать без большеносого, он же без соответствующей бумаги — нет.