В капельницу добавили успокоительное? Боль не отступала. Но ощущения растворялись в ее приливах, а страх сменился слезливым смирением.
В приемном покое врач ввела мне более сильные средства. Они должны были растворить сгустки в сердце. К горлу подступала желчь, и я удивлялся, почему желчному пузырю не нравится моя жидкая кровь. А сестра не удивлялась, схватила стоящую наготове почкообразную миску и подставила мне под подбородок.
Через некоторое время меня повезли в реанимацию. Коридорные потолки, бесшумно распахивающиеся двери, лифты, врачи в зеленом, сестры в белом, пациенты и посетители — я воспринимал все смутно, мне казалось, что я в бесшумном поезде проезжаю мимо непонятной, гудящей, суетливой толпы. В длинном коридоре было пусто, если не считать одного пациента в пижамных штанах и халате, который смотрел на меня со скучающим видом, и в глазах его не мелькнуло ни любопытства, ни сочувствия. Иногда мне удавалось сплевывать в миску, стоявшую возле головы, иногда я промахивался. Пахло отвратительно.
Боль хозяйничала в моей груди. Как будто во время приливов и отливов успела измерить мою грудь и теперь знала, какая именно территория принадлежит ей безраздельно. Она стала равномерной, ровное натяжение, словно кто-то пытался то вытянуть что-то из меня, то втянуть это «что-то» обратно. Через пару часов пребывания в реанимации она утихла, удушье тоже отступило. Только вот я устал, настолько устал, что посчитал возможным просто угаснуть от усталости.
20
Отмщение за поруганную честь
Во второй половине дня пришел Филипп, он начал терпеливо объяснять, как делается ангиография. Разве мне еще не рассказали? Вводится катетер, его подводят к сердцу, и потом делают снимки. Бьющегося сердца, хороших артерий, суженных артерий, закупорившихся артерий. Если не повезет, катетер возбуждает сердце, и оно сбивается с ритма. Или может оторваться тромб, он отправляется в путешествие и закупоривает сосуд в каком-нибудь важном месте.
— У меня есть выбор?
Филипп покачал головой.
— Тогда незачем объяснять.
— Я думал, тебе интересно.
Я кивнул.
И еще раз кивнул, когда после ангиографии хирург заявил, что нужно поставить два шунта. Я не хотел знать, почему, как и где. Я не хотел ни перед кем притворяться, что от меня еще что-то зависит, ни перед врачами, ни перед сестрами, ни тем более перед самим собой.
Хирург рассказал мне о человеке из Мосбаха, которому поставили девять шунтов и который потом поднялся на Катценбукель, самую высокую гору Оденвальда. Мне не следует волноваться. Только придется на день-другой отложить операцию, пусть сердце отдохнет и окрепнет.
Итак, я ждал, и постепенно изнеможение отступало. Усталость помогала мне спокойно воспринимать утрату самостоятельности, трубку, вставленную в запястье, лицо, смотрящее на меня из зеркала, и мочу, половина которой попадает мимо. Я находился в полузабытье.
Иногда у моей постели сидела Бригита, она клала свою ладонь мне на руку или на лоб. Она читала мне вслух, и через несколько страниц я уставал. Или мы обменивались парой фраз, которые я тут же забывал. Я понял, что Ульбрих то ли не уезжал из Мангейма, то ли снова приехал, он тщетно искал меня и в конце концов обратился к ней. Что он волнуется. Что непременно хотел со мной поговорить, пусть даже в больнице. Но врачи не пускали ко мне никого, кроме Бригиты и Филиппа, и я ничего не имел против.
Потом мне снова велели ходить. Я ходил по коридору, вперед и назад, гулял по саду вокруг пруда и боялся, что неловкое движение может оторвать то, что закупорило артерии, и оно отправится к другому, более опасному месту. Я знал, что это глупый страх. И все равно не мог от него избавиться. И еще я боялся, что боль вернется, что сердце собьется с ритма и перестанет биться совсем. Я боялся умереть.
Конечно, пока я ждал операции, мне вспоминались отдельные эпизоды и картинки из жизни. Детство в Берлине, карьера прокурора, брак с Кларой, работа частного детектива, годы с Бригитой. Я думал и о своем последнем деле, которое не довел до конца так, как хотел довести.
«Я рада, что ты ничего не сделал Велькеру. Это сильно тебя потрепало, но не убило. Ты восстановишься».
Только позже я полностью понял слова Бригиты. Я не читал газет, не смотрел и не слушал новости. Но однажды заметил валяющийся на скамейке в саду номер «Маннхаймер морген», и в глаза мне бросился крупный заголовок: «Взрыв в Шветцингене». Я прочитал, что в одном шветцингенском банке взорвалась бомба. Люди серьезных увечий не получили, но материальный ущерб весьма велик. Легко раненный преступник, недавно уволенный работник банка, был схвачен сотрудниками прямо на месте преступления, а потом его арестовала полиция. Очевидно, бомба взорвалась раньше, чем он рассчитывал. Передовица была посвящена взрыву. Она не оставляла сомнений в том, что взрывом нельзя отвечать на увольнение, хоть справедливое, хоть несправедливое. Но, с другой стороны, упоминалось, что преступник — это бывший житель Котбуса и что гражданам из новых земель после сорока пяти лет коммунистического режима очень трудно ориентироваться в свободном рынке труда, что они воспринимают увольнения как личное оскорбление, и было сделано несколько сочувственных замечаний по поводу отмщения за поруганную честь.
Я сидел на скамейке и думал о Карле-Хайнце Ульбрихе. Надо бы попросить Бригиту навестить его в тюрьме и отнести ему интересную книгу, бутылку хорошего бордо и свежих фруктов. Пускай она отнесет ему шахматную доску, шахматные фигуры и сборник партий между Спасским и Корчным. На Востоке играют в шахматы. Надо, чтобы она попросила Нэгельсбаха замолвить за него словечко перед своими коллегами. Отмщение за поруганную честь — автор передовицы даже не подозревал, насколько он прав.
Мне уже пора было возвращаться в палату, врач задала мне вопросы и заполнила анкету, дала необходимые пояснения и велела подписать бумагу, что я поставлен в известность относительно возможных последствий и отказываюсь от каких бы то ни было претензий. Я решил, что на этом все, но она послушала мое сердце, измерила давление и обследовала задний проход.
На следующее утро сестра сбрила мне волосы с груди, живота, в паху и даже волосы на ляжках, которые уже брили для ангиографии. Бригите на это время велели выйти, как будто эта моя нагота выставляла напоказ нечто совсем ужасное. Когда я выпрямился и посмотрел вниз, я почувствовал жалость к моему безволосому, беззащитному члену. Такую жалость, что я чуть не заплакал. Я понял, что в капельницу мне добавили успокоительное.
До лифта Бригите разрешили идти рядом. Санитар ввез меня так, что я ее видел, пока не закрылись двери. Она послала мне воздушный поцелуй.
В лифте на меня накатилась сонливость. Я еще осознавал, как из лифта меня по коридору везли в операционную и перекладывали на стол. Последнее, что я помню, — это яркий свет ламп надо мной, лица врачей в масках и шапочках, а между масками и шапочками глаза, выражения которых я не понял. Может быть, и понимать было нечего. Они принялись за работу.