Когда тетя Мими спросила ее, чем она думает заниматься дальше, Аврора не решилась ответить, что хочет стать киноактрисой. Будучи старше ее на каких-нибудь пять-шесть лет, Лола Доль более-менее проторила ей дорогу и воплотила образец для подражания на всю дальнейшую жизнь. Слава ее росла день ото дня, она была у всех на устах, даже у тети Мими, которая радовалась тому, что сходство — его признавала и она — только внешнее и внучатая племянница не заставит ее краснеть за свою скандальную известность. Лола тогда жила с эстрадным певцом, лидером черно-белых телеэкранов. Пока он под аккомпанемент гнусавой трубы, вырядившись в официантскую куртку, отплясывал мамбо, эта шалая — самая настоящая ЗАПЬЯНЦОВСКАЯ ПЬЯНИЦА — вляпалась в автокатастрофу на горной дороге в Эстереле. Она вела машину с бутылкой виски в руке!
Аврора благоразумно держалась в тени Лолы, не подчеркивала сходства — пусть замечают, но выставлять напоказ ни к чему. Сама-то она, конечно, знала, что она — не Лола, но имя Лолы было псевдонимом, который пришелся ей до того впору, что она уже не могла свыкнуться до конца с Авророй Амер. Не будь актриса так широко известна, первые книги можно было бы подписать этим именем: Лола Доль. Лола Доль жила в ней и с ней, более живая, чем она сама, как если бы она ее сочинила, — можно сказать, что Лола Доль была самой первой из ее героинь.
Белая юбка Мэрилин раскинулась во всю ширину двери детской. Аврора никогда не находила эту актрису особенно привлекательной; помнится, еще на гребне славы она казалась ей слишком зрелой, недостаточно современной и далеко не такой красивой, как Джин Себерг, Анна Карина и другие молодые актрисы ее поколения. Перетянутая талия, круглый живот, полноватые ноги, чересчур тяжелый бюст — нет, она в тысячу раз менее соблазнительна, чем Лола Доль с ее грудками без лифчика под синим свитерком, какие носила следом за ней вся Франция.
И все же Кристел предпочитала Мэрилин, ровесницу своей бабушки, Лоле Доль, стиль и прическа которой снова входили в моду у молодых девушек. Кристел знала Лолу Доль. Каждый год эта старая АЛКАШКА выступала на феминистическом симпозиуме в Миддлвэе, а неувядаемо-хрупкую юность Мэрилин навсегда законсервировала смерть.
Сначала ее не было. Потом просыпалось тело — от боли. Ломило шею, покалывало в ногах, распирало живот. А потом тошнота скручивала ее от желудка до рта. Стоило открыть глаза — и все раскачивалось, словно кто-то хватал ее за волосы и тряс, пока она не начинала кричать. Она чувствовала, как сильные руки санитарки прижимают ее к матрасу, слышала, как о ней говорят в третьем лице. Она была — смотря где — дамой, алкоголичкой, делириумом или просто номером, как в морге. Своего имени она больше не слышала. А ведь когда-то, Боже мой! Его так любили произносить медицинские светила, величавшие ее, как неотъемлемую принадлежность Француза, мадемуазель Доль. Приезжавшие ночью по срочному вызову в полном восторге от того, что их профессия позволяет им приблизиться к живой легенде, выводили на бланке рецепта недрогнувшей рукой: Лола Доль. Мадам Доль, говорила медсестра, открывая перед ней дверь палаты, где ей предстояло лечиться. Лола, Лола, повторяла сиделка, не зная, что делать, — когда было совсем худо, когда Лола больше не могла терпеть, — и гладила ее волосы, успокаивая.
Биоэнерготерапевт, находившийся рядом с ней на съемках всех последних фильмов, научил ее дезинтоксикации криком. Сперва она стонала, изгоняя из каждой клеточки своего тела накопившиеся боли и обиды, от которых бывает рак, если их там оставить. Потом, собрав их в области солнечного сплетения, надо было испустить оглушительный крик, чтобы вытолкнуть все разом. После чего, опустошенная, обессиленная, она готова была сниматься.
В ту пору она еще спала с мужчинами и, проснувшись как-то рядом со случайным любовником, после череды прерывистых вздохов испустила свой дикий вопль. Бедолага так перепугался, подумал, что она умирает. Мне СТЫДНО, объяснила она ему, отдышавшись, стыдно, что я с тобой. Он вскочил с постели, и больше Лола его не видела. А пока он ждал лифта, давя, как сумасшедший, на кнопку вызова, она продолжала орать, широко раскрыв рот. Даже за дверьми и стенами крик был так пронзителен, что он не выдержал и помчался вниз по лестнице. И на улице колоссальное движение и оглушительный гул Нью-Йорка, сирены полицейских машин и «скорой помощи» были эхом этого крика, от которого он бежал.
Она стала кричать по любому поводу: из-за плохо закрытой бутылки, выскользнувшей из пальцев, перед запертой решеткой винного магазина, оттого что продавщица не нашла бюстгальтера нужного ей цвета и размера или парикмахер потянул ее за волосы. Она кричала просто так, чтобы услышать себя, среди ночи, — как другие включают свет.
Она знала, что будет кричать и здесь, еще как кричать. Лола ненавидела Мидлвэй, эту дыру, затерянную среди пшеничных полей, в таком одинаковом, насколько хватает глаз, таком уныло ровном пейзаже, что, когда она в первый раз приземлилась здесь, трибуны стадиона показались ей горой, ГОЛГОФОЙ! На полпути между Лос-Анджелесом и Нью-Йорком Мидлвэй представлял собой «ноу мэнз лэнд», ничейную землю культуры, спровоцировавшую появление контр-культуры ничтожества и неотесанности. Один модный режиссер выбрал его местом действия своего фильма по той причине, что «на свете не найти менее романтичного города!» С тех пор в каждом сериале непременно появлялся дурачок из Мидлвэя на потеху телезрителям. В глуши Огайо или Висконсина все покатывались от смеха при одном упоминании Мидлвэя, штат Канзас. Когда Лола бывала трезвой, ей хотелось, чтобы все думали, будто она повадилась в Мидлвэй именно потому, что «во всем мире не найти менее романтичного города». Лола чувствовала в чем ее подозревают: что она докатилась до статистки в сериалах категории «Б».
Я не хочу в гостиницу, умоляла она по телефону, не хочу в «Хилтон», не хочу видеть сверху пустоту бескрайней равнины. Глория ее успокоила: она поселит ее у себя, уступит ей свою спальню. Распаковывая чемодан, Лола принялась кричать, потому что осталась одна: чтобы убедить себя в том, что она совершенно, абсолютно одна и всем на нее наплевать. Баптисты, направлявшиеся в это время в часовню напротив, встревожились. Прибежали узнать, не пытают ли какую-то женщину в доме у феминистки.
Глория попросила ее не кричать дома, потому что Кристел пугается. Лола не сразу совместила имя с круглым личиком тринадцатилетней малютки-мулатки. Кристел воспользовалась ночными воплями Лолы как поводом сбежать на время симпозиума из дома матери, а перед этим не преминула заявить всей честной компании ее подруг, что покончит с собой, как Мэрилин, в тридцать шесть лет, недвусмысленно дав понять, что они этот рубеж уже перешагнули — как будто им надо было об этом напоминать! — и что она находит их ЖАЛКИМИ: разве можно ТАК ЖИТЬ?
— Так жить, так жить, объясни, что ты хочешь сказать? — потребовала Бабетта Коэн, «альтер эго» Глории из Миссинг Эйч Юниверсити, посвятившая двадцать лет «феминин стадиз»
[3]
, как никто умеющая наладить контакт с молодежью и глубоко убежденная в том, что невысказанное всегда необходимо облекать в слова.