Они обожали с нами беседовать. Мы расспрашивали их о том, что они видели в кино, как они сдали последний экзамен, когда собираются выйти замуж (у большинства из них на пальце печально болталось маленькое обручальное колечко). Они нам рассказывали обо всем: про то, что парень настаивает заняться «этим» еще перед свадьбой, что мать пьет без памяти, что оценки ужасные, и что в следующем семестре наверняка лишат стипендии.
Мы же давали им хорошие советы: «Не забывай о презервативе», «Обратись в Общество Анонимных Алкоголиков», «Поработай до конца семестра, глядишь, и оценки исправишь». А через какое-то время они приходили и говорили: «А ты была права, огромное спасибо».
В их присутствии мы тщательно контролировали свои ругательства, стоны, слезы и срывы. В результате студентки получали неполные знания о сестринском деле в закрытом отделении психиатрической больницы. Заканчивая практику, они забирали в памяти лишь улучшенные версии нас самих, нечто, находящееся на полпути между нашими жалкими личностями и той нормой, которую они воплощали в наших глазах.
Для многих из нас период практики и общение со студентками был тем самым периодом, когда мы были ближе всего к выздоровлению.
Когда же они покидали нас, все было намного паршивей, чем обычно, и какое-то время после их ухода у медсестер было полно работы.
Так что, вот они – наши надзиратели. Что же касается тех, кто обязан искать нас… что ж, искать обязаны мы сами.
ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ШЕСТЬДЕСЯТ ВОСЬМОЙ
А мир вовсе не остановился, поскольку нас в нем не было, вовсе нет. Каждый вечер, день за днем, на экране телевизора на землю падали все новые и новые тела: негров, молодых парней, вьетнамцев, бедняков – некоторые из них уже мертвые, другие всего лишь обессиленные. И всегда находились следующие, заменявшие тех, которые уже упали, и на следующий вечер они падали рядом с первыми.
А потом пришло время, когда начали падать люди нам известные – не лично, но мы знали, кто они такие. Мартин Лютер Кинг, Роберт Кеннеди. Было ли в этом больше тревоги? Лиза сказала, что это естественно. «Их обязаны убить, – объясняла она, – в противном случае это никогда не успокоится».
Но ничего не указывало на то, чтобы что-то должно было успокоиться. Люди делали то, о чем мы сами могли всего лишь мечтать: они захватывали университеты, отменяли лекции, строили из громадных коробок картонные дома и преграждали дорогу другим, показывали языки полицейским.
Мы подбадривали их – всех этих маленьких человечков на телевизионном экране, которые съеживались по мере того, как росло их количество, пока наконец не становились массой бесформенных точечек, захватывающих университеты и показывающих полицейским малюсенькие язычки. Мы думали, что вскоре они придут «освободить» и нас. «Валяй, вперед!» – подбадривали мы их, призывая к действию.
Понятное дело, что все эти фантазии никаких последствий не имели. Замкнутые со всем своим гневом и бунтов в дорогостоящей, прекрасно оборудованной больнице, мы могли чувствовать себя в абсолютной безопасности. Нам было легко говорить: «Валяй, вперед!» Самое худшее, что могло с нами случиться, это вечер в изоляторе, чаще всего же в ответ мы получали улыбку, понимающий кивок или заметку в истории болезни: «идентификация с движением протеста». Они там получали дубинками по голове, их били ногами по почками, у них расцветали синяки, а потом их запирали за решеткой, точно так же как и нас, со всем их бунтом и гневом.
И вот так проходил день за днем, месяц за месяцем: марши, битвы, волнения. Персонал же был спокоен, как никогда ранее. Наше поведение не переходило рамок «нормы». За нас это делал кто-то другой.
Мы были не только спокойными. Мы выжидали. В любой момент свет должен был перевернуться вверх ногами, слабые и несчастные должны были унаследовать Землю, или же – говоря точнее – обязаны были вырвать ее из захвата сильных и наглых, и мы, самые слабые и самые несчастные, должны были унаследовать громадное состояние того, в чем нам все время отказывали.
Но ничего подобного так никогда и не произошло – ни с нами, ни с кем-либо из тех, кто претендовал на это имение.
То, что мир уже не перевернется вверх ногами, мы поняли в тот день, когда увидали по телевизору Бобби Сила, связанного, с кляпом во рту, в зале суда в Чикаго. Он был закован в цепи словно раб.
Особо оскорбленной почувствовала себя Цинтия.
– Со мной делают то же самое! – воскликнула она.
Это правда; во время сеансов электрошоковой терапии пациента привязывают к постели, а в рот вставляют кляп, чтобы в момент конвульсий пациент не откусил себе язык.
Лиза тоже взбесилась, только по другой причине.
– Ты что, не видишь разницы? – рявкнула она на Цинтию. – Ему должны были вставить в рот кляп, потому что боятся, что люди поверят тому, что он говорит.
Мы поглядели на него; маленький темнокожий мужчина в цепях на экране нашего телевизора, имеющий нечто, чего у нас никогда не будет: достоверность.
ДО ЖИВОГО
Для многих из нас больница была одновременно и тюрьмой, и укрытием. Хотя мы и были отрезаны от мира и всех его неприятностей, столь часто порождаемых там, мы также были отрезаны от желаний и надежд, которые, в конце концов, и привели нас к сумасшествию. Так чего можно было ожидать от нас теперь, когда мы находились в сумасшедшем доме?
Больница защищала нас. Мы могли попросить персонал не звать нас к телефону или же не впускать посетителей, с которыми нам не хотелось встречаться – не исключая даже родителей.
Достаточно было вякнуть: «У меня паршивое настроение», и не надо было ни с кем разговаривать, кто бы это ни был.
До тех пор, пока мы решали оставаться или нет в паршивом настроении, у нас не было обязанности ходить в школу или же устраиваться на работу. Собственно говоря, можно было отказаться от всего, за исключением еды и приема лекарств.
В определенном смысле мы были свободными. Мы дошли до края. Нам уже нечего было терять. Наша личная жизнь, наше достоинство, наша свобода – всего этого мы были лишены, мы были обнажены до живого в собственном естестве.
Обнаженные, мы требовали защиты, и больница нас защищала. Понятное дело, что перед этим больница нас обнажила, но одновременно подчеркнул, что берет на себя ответственность нашей защиты.
И больница свою эту обязанность выполняла. Наши родители тратили на это немалые суммы денег: шестьдесят долларов в день (это в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году!) за одно только место. Терапия, лекарства, консультации и т. д. оплачивались отдельно. В случае пребывания в психиатрической клинике страховые компании обычно оплачивали период лишь первых девяноста дней. Но девяносто дней – это как раз столько, сколько необходимо для самого начала пребывания в больнице МакЛин. Одно только определение моей болезни заняло ровно три месяца. Моя госпитализация поглотила сумму, равную стоимости обучения, которого мне не хотелось предпринимать.