Час спустя, когда я еще не успел до конца восстановить события четверга (мне припоминалась Бокерия и неподражаемая Царица Морей), я вдруг заметил, что дверь дома номер пятнадцать открывается. Открывается!
Я протер глаза и придвинулся к лобовому стеклу, чтобы лучше видеть. Из дома, оставив дверь полуоткрытой, вышел щуплый коротышка, лысый, сгорбленный, я разглядел даже крючковатый нос и цепкие, узловатые пальцы. На нем была какая-то широкая накидка, возможно, коричневатый плащ, достававший ему до икр. Старичок не стал терять время зря: он немного раздвинул заросли плюща, частично скрывавшие фонарный столб, и, как мне показалось, отсутствие красной тряпицы здорово раздосадовало его. Он резко отпустил плющ, подбоченясь, посмотрел направо, налево и вернулся в сад, так и не закрыв дверь. Я подумал, что, возможно, настал подходящий момент: можно было проехать вперед и оглядеть садик, но тогда мне пришлось бы проследовать до ближайшего светофора и объехать квартал, из-за чего я мог бы не уследить за дальнейшими перемещениями человека. Я выключил музыку и стал ждать. Не прошло и полминуты, как человечек снова появился. В руке он нес красную тряпицу. Встав на цыпочки, он привязал ее к столбу, отступил на несколько шагов, словно проверяя, все ли в порядке, снова посмотрел направо и налево, оглядел балконы домов напротив и опять скрылся в саду, плотно прикрыв за собой калитку.
Я повернул запястье Дюймовочки, на котором она носила часы, и посмотрел, сколько времени. Ровно пять. «Заутреня», – подумал я, сам не знаю почему, возможно, потому, что этот лысый урод чем-то напоминал монаха. Мне припомнился преподаватель математики из братства Святой Марии – брат Бермехо. Правда, у него немножко ехала крыша, но человек он был неплохой. Потревоженная Дюймовочка открыла глаза и потянулась.
– Едем, Лилея.
– Куда? Зачем?
– Едем спать. На сегодня работа закончена.
– М-м-м-м… Что-нибудь раскопал?
– А как же, с такой-то напарницей.
Я попрощался со Спящей Красавицей у ее парадной и подождал, пока она исчезнет за стеклянной дверью, направляясь к лифтам. Видок у нее был, как после инициации в элевсинские мистерии, и я подумал, что уж лучше бы добряк Хосе Мария спал. Расставшись с Дюймовочкой, я поленился возвращать Бестию на парковку и попробовал наудачу найти свободное местечко на улице, поближе к дому. В конце концов, The First должен был застраховаться от всех мыслимых и немыслимых напастей, включая голубиные испражнения. Я отыскал местечко метрах в двадцати от своего подъезда; его оставил для меня один из тех эксцентричных типов, которые встают в пять утра. Прихватив бутылки и стаканы, я поднялся к себе. Спать не хотелось, я, очевидно, недопил, и к тому же у меня было ощущение, что я бросил какое-то дело на полдороге. Раздевшись до подштанников и носков, я допил оставшиеся четверть литра водки, свернул косячок и снова стал восстанавливать события с вечера четверга вплоть до настоящего момента.
Только закончив повествование, когда солнце стало отбрасывать блики от пустой бутылки, я отважился на приключение с непредсказуемым исходом и улегся спать.
Челюстно-лицевая патология
Дюймовочка вознамерилась показать мне нечто чрезвычайно интересное, каким-то образом связанное с одним из ее приятелей. Больше она мне ничего не сказала, просто взяла за руку и повела по незнакомым улицам (при этом мы оставались в Барселоне, на что недвусмысленно указывали вонь и шум транспорта). Мы подошли к воротам общественного сада для гуляний, обнесенного решеткой. Войдя, прошли по широкой дорожке и оказались перед изящным особняком в викторианском стиле, расположенным в центре парка. Мы постучали в дверь, и нам открыла старая служанка в чепце. Кажется, она знает Дюймовочку, уступает нам дорогу; мы молча проходим, причем Дюймовочка все время держится чуть впереди, как человек, который знает, куда идет, и хочет оказаться там как можно быстрее. Скоро мы проходим через изящную гостиную с растопленным камином; сидящая в кресле старуха вяжет носок: наше вторжение ее не смущает; я успеваю заметить также диванчики с крестами, ковры, гобелены, фарфоровые статуэтки, но не могу предаться любопытству, потому что Дюймовочка, как безумная, распахивает дверь за дверью и я с трудом поспеваю за ней по сложной сети коридоров. После гостиной мы оказываемся в узеньком коридоре, затем в проходной комнате и снова в гостиной, где другая старуха вяжет, сидя перед камином. Новые двери и новые коридоры, повторяющиеся с механической точностью, новые вязальщицы перед разожженными очагами. Гостиные всегда разные, так же как и камины, так же как и старухи, занимающиеся своим делом, но при переходе из залы в залу одинаковой остается сама ситуация и персонажи. Удивленный, я спрашиваю об этом Дюймовочку. «Тс-с-с-с, – шепотом предупреждает меня она, – это хранительницы». Я замечаю, что мы уже давно, не видя ни единого окна, углубляемся во внутренние покои, и что постройка эта должна быть каких-то необъятных размеров. «В самом сердце сумерек, – думаю я, – мы ищем мистера Куртца». Так оно и есть. Мы доходим до просторного помещения с куполом, залы, встроенной в монументальное здание; в камине потрескивают дрова, на столе – раскрытая перевернутая книга, початый бокал вина: безошибочные признаки присутствия кого-то, невидимого в данный момент. Дюймовочка, кажется, нашла то, что искала и хочет показать мне: это электрический контрабас из натурального дерева, разбитый всмятку. У него осталось только три струны, но он подключен к усилителю, и даже легкое прикосновение к струне гулким эхом разносится по комнате. Дюймовочка протягивает мне его бережно, как грудного младенца; я беру его и пытаюсь сыграть какую-нибудь простенькую мелодию. Ничего не выходит: гриф сломан, струны не строят, но звук привлекает внимание мистера Куртца, который появляется в дверном проеме, вытирая руки полотенцем. Это молодой человек в брюках камуфляжной расцветки, военных башмаках и майке, не скрывающей мускулистые руки. Он смотрит на инструмент и меланхолично улыбается; улыбка его печальна, как у человека, вспоминающего о чем-то дорогом, но навсегда утраченном. Представлять нас не нужно, каждому и без того все известно. «Как мама?» – спрашивает он, глядя на меня. «Хорошо, она думает, что ты в Бильбао». Дюймовочка растрогана и целует нас, одновременно обнимая обоих. «Они уже здесь», – говорит мистер Куртц. Я гляжу вокруг. Расстроенные музыкальные звуки пробудили хранительниц от сонного вязанья; неслышными шагами они входят в двери, расположенные по периметру залы; они по-прежнему выглядят как добродушные старушки, но их решимость наводит ужас; их круг неумолимо смыкается, поглощая пространство сантиметр за сантиметром, и будет смыкаться, пока они не раскрошат наши кости, более того, пока они сами не превратят друг друга в труху, повинуясь безоговорочному инстинкту разрушения, который ими руководит.
О ужас! Я проснулся, полумертвый от страха. К чертовой матери эти сны. Я попробовал снова уснуть, но воображение вновь и вновь рисовало мне жуткое лицо, и я опять открыл глаза, чтобы при дневном свете, просачивавшемся сквозь занавеску, убедиться, что я цел и невредим в своем обыденном мире. Куда хуже было сознание того, что мой обыденный мир превратился в подобие кошмара, кошмара, населенного лысыми уродцами, которые глухой ночью покидают свои сторожевые посты, чтобы привязывать красные тряпицы к дверям дома умалишенных.