Мальчик, который испугался этого кашля и, понадеявшись отвлечь хоть немного Божьего гнева на себя, в тринадцать лет совершил чрезвычайный проступок.
Корабль – вельбот en route
[51]
в Ханчберг, вез на буксире целый китовый остов для гардероба Королевы Виктории. До сих пор вижу: огромное судно, неспешно покачиваясь, появляется из отлива, тащит за собой громадную, подпрыгивающую на волнах вонючую тушу. И до сих пор помню сцену наутро и последовавшие вопли и крики, когда вся деревня поняла, что произошло: мы с Томми стащили слесарную пилу из кузницы мистера Болоттса и перерезали швартовы. Когда матросы на борту смекнули, что случилось, и обругали ночного вахтенного за то, что уснул, вельбот уплыл в море на добрую лигу, и потребовался целый день, чтобы провести корабль назад.
Если ты что-нибудь урвал – скажем, внимание целого поселка, – затем приходится расплачиваться. Нас посадили в деревенские колодки и закидали комками гусиного помета. А потом, когда зашло солнце и нас отпустили, за нами пришли отцы: сердитый мистер Болоттс размахивал железным прутом для порки; пристыженный и скорбный пастор Фелпс беспокоился из-за тревожной обстановки дома – из-за этого кашля.
И вот – черед отца меня наказывать. Меня заклеймили дерзким сорванцом, отослали в спальню и закрыли, но там я в безопасности: мой мир сжался до размера этой комнаты. И теперь я здесь – ем черствый хлеб, запивая каплей воды, оставшейся в глиняной миске, и не понимаю, с чего это я так возжаждал сотворить подобную шалость, и размышляю, не могли ли последние события в доме – перемены, которых я всеми силами старался не замечать, – ввергнуть меня в своего рода безумие.
Потому что кашель становится хуже.
Но если я закрою глаза и уши, время остановится, и я буду спасен.
Моя спальня – чердак, обустроенный для меня родителями под крышей Старого Пастората. Здесь – низкие скрещенные балки, идеальные для гимнастики, письменный стол, кровать, стул и простой лоскутный коврик, сплетенный миссис Фелпс, в моих любимых тонах – лиловом и зеленом. А на стене – моя любимая картина: с Ноем и животными Ковчега. Ной стоит на палубе стремя сыновьями и ворчливой женой, а под ним по чину расположились звери – от могучего слона до кроткого муравья. И на них всех из верхнего правого угла смотрит лицо пожилого джентльмена – белая борода растворяется в серых грозовых облаках Великого Потопа, а за головой сверкают серебряные Небеса. Это Господь, который создал всех нас. Я укутался в набитое гусиным пухом стеганое одеяло и смотрю на картину. По холсту ползет морской рачок, неумолимо приближаясь к римскому носу Господа.
Наконец я слышу звяканье ключей в двери, и входит бледный отец. Я беззвучно молюсь, чтобы он пришел снова меня наказать, однако понимаю и сердцем, и по отцовскому искаженному липу и выражению глаз: по сравнению с тем, что притаилось внизу, мои шалости с Томми бледнеют и теряют значение.
Но если я закрою глаза и уши…
– Матери нездоровится, – выкладывает Пастор. – Мне следовало сказать тебе ранее, но я не мог. Думал, если это не замечать…
Я молчу.
– Тобиас! Ты меня слышишь?
И тут я изрекаю:
– Судя по этой картине, место человека – между Богом и животными? – Я размышляю о том, как бы сделать чуть теплее холодное лицо отца. Я отмечаю, что рачок теперь пытается проложить ход через левую ноздрю Господа – тщетно. – Почему так?
– Почему – большой вопрос, – отвечает Пастор, натянуто улыбаясь. – И ответ тоже велик. Потому что у нас есть душа, а у животных – нет.
– А на что похожа душа, отец? (Внизу: кх, кх.)
– Ну, некоторые светлые и сияющие, – это души праведников; а другие черные и сморщенные – если их хозяева совершали дурные поступки.
– А если разрезать тело человека, увидишь душу?
– Да, сынок, без сомнения. Она располагается над сердцем, словно полупрозрачный балдахин.
Позже, когда возникал повод поразмыслить над природой души человеческой, я всегда удивлялся, как Пастор Фелпс, человек неглупый, выдумал подобный невразумительный бред.
И тут с нижнего этажа снова доносится этот ужасный звук. Никогда его не забуду. На этот раз – слишком громкий, чтобы его не заметить. Громкий и отвратительный.
– Это непохоже на ее обычный кашель, – осмеливаюсь заметить я.
И отец прижимает меня к груди и крепко обнимает.
В ту ночь мне снилось, что я – на борту корабля, изнутри похожего на кита. Я – Иона и одновременно сын Ноя. Моя обязанность – кормить зверей в клетях, которые меня окружают: и тигров, и гиппопотамов, и огромных бескрылых птиц, – но я не могу, потому что я тоже в клетке и в кандалах, как раб.
Моя приемная матушка всегда была добра ко мне. Помню, как она склонялась над каменной раковиной и чистила рыбу – простое лицо, красные руки, огрубевшие от тяжелой работы. Или вливала мне в горло новое слабительное, придуманное, дабы выселить Милдред, нашего общего врага. Или стояла у плиты, поджаривая ячменные оладьи мне к чаю. Или за надраенным сосновым столом обирала ароматные семена с веточек лаванды, чтобы набить их в мешочки и положить в мой ящик с нижним бельем. Сколько труда она вложила, чтобы сделать из меня хорошего человека – понимая, насколько тяжелее мне придется в жизни по сравнению со сверстниками! Наверное, где-то в глубине души, наблюдая, как я взбираюсь на огромный дуб за дверью и мои неудобные ботинки скользят по коре, она знала, что однажды мне крайне понадобится тот легкий налет воспитания, который создает богобоязненного джентльмена.
Я и сам это подозревал.
Мамин кашель больше нельзя было не замечать; мы жили с ним каждый день. Видели, как он сгибает ее пополам. И однажды со слезами на глазах она сообщила, что ею овладела Тварь.
– Если бы я только смогла выкашлять Тварь наружу, – жаловалась матушка. – Я чувствую, что должна поправиться, Тобиас. Но она давит меня изнутри.
Но Тварь сидела в ней и росла. С каждым днем матушкино дыхание становилось все чаще, а ее страдания изводили весь дом.
Ночами я лежал в кровати, глядел на соль, сверкавшую на моей коллекции ракушек, слушал зловещие крики морских птиц над крышей и дикий кашель матушки внизу – насмешка над всеми нами, будто смех демона. Я молился, но покалывание в основании позвоночника говорило мне, что молитвы тщетны.
Матушка умирала целое лето; я измерял ее угасание по овощам на огороде, разраставшимся с каждым днем все буйнее и изобильнее, словно паразиты, что вытягивали из нее жизнь и тучнели на ней. И я принимал участие в преступном сговоре: два месяца я ухаживал за грядкой с поразительным усердием и неистовством. Конечно, я пытался найти там что-то, кроме земли, но так и не понял, что именно. Мы передвинули матушкину постель к окну, чтобы она могла наблюдать, как я работаю. Это зрелище радовало ее, но мне казалось – она смотрит, как я рою ей могилу.