– По большей части птицы и, судя по виду, мелкие млекопитающие. Да, и еще страус. С голубыми глазами, почти человеческими. И на всех – старомодные тряпки, бриджи и все такое, словно с какого-то дикого спектакля. И обезьяна есть. В панталонах.
Мне вдруг представилась Жизель в розовом платьице и памперсе, застывшая после неумолимой смерти на операционном столе, и по коже побежали мурашки.
– Что с тобой, приятель? – заволновался Норман. – Будто привидение увидел.
– Нормально, – промямлил я.
– Кстати, о привидениях, – продолжил он. – Есть у нас одно в Старом Пасторате. Викторианская леди. Прямо красавица. Женщина-мечта, будь на ней хоть чуть-чуть мяса. Опиумная Императрица, как она себя называет. И в куче юбок. Жена говорит, дама вылезла из того же шкафа, где звери отыскались. А что этот призрак творит с нашим теликом!
Еще один постмиллениумный феномен. Я о нем читал. Количество паранормальных явлений подскочило на триста процентов. Что ничего хорошего не сулит.
– Принести закуски? – поинтересовался Норман. – Суши со свининой? Сырные палочки?
И понес свой толстый зад к бару.
О чем мы с Норманом болтали в тот вечер до экстренного выпуска новостей?
В общем, как всегда: о том, как играют «Манчестер Юнайтед»; о моей коллекции Элвиса; о странном новейшем штамме язвенного артрита в Испании; о плюсах и минусах очередной версии «Виндоуз»; о том, что в этом году полно тли, но ее можно изничтожить новыми эко-химикатами; о свежих слухах про Кризис Рождаемости. Норман порадовался, что он не мой сверстник. У него подрастают две девочки, Близнярики-Кошмарики. Роз и Бланш. Где-то я уже слышал эти имена…
– У нас в семье всегда рожают двойнями, – пояснил Норман. – Вернее, по моей линии. Моя мать из Биттсов.
Мне это ничего не говорило – с таким же успехом он мог сказать, что она марсианка.
И тем же вечером от Нормана я узнал, что Тандер-Спит, с населением пятнадцать тысяч, когда-то был островом в форме селедки, пока ирригационная программа конца восьмидесятых не вбила разум в его непрактичную географию, после чего из отдельного города местечко превратилось скорее в пригород Джадлоу.
– Кое-кто выступал против мелиорации, – рассказывал Норман, – но я – нет. На меня не рассчитывайте, я им так и сказал. Я и костяк совета стояли насмерть. Конец этой идиотской односторонней системе – уже хорошо. – У Нормана слабый пузырь; пошатываясь, он в очередной раз побрел отлить и крикнул через плечо: – Покажи мне человека, который не гордится тем, что он из Тандер-Спита, и я покажу тебе лгуна!
Пока он ходил, я мысленно набросал список:
1. Навести порядок в клинике.
2. Пройтись по фермерам.
3. Потрахаться.
Норман вернулся с еще двумя кружками – хлюп, хлюп – и очередной горстью закусок в пластике и шлепнул все это на стол – пена с шипением потекла по стаканам.
– Выпьем! – он от души хлебнул пива. А затем, словно перехватив номер три в моем списке, добавил: – Женщины. Я их люблю до чертиков, но понимаю ли я их? Черта с два! – Наступила пауза: я кивал, а он раздумывал. – Женщины – существа загадочные, – наконец возгласил он. – И нас, мужчин, манит эта таинственность, верно, Сам? – Я примерил одну из своих новых одобрительных гримас. – Я про это смотрел документалку, – продолжал он. – И здесь все дело в ДНК.
Приехали. Очередное трепло, обожающее везде вставить свои полпенса. Нет ничего хуже ученых невежд с биологическими теориями. Цепляют эти теории, как бородавки.
Проблема в генах, объяснял мне Норман:
– ДНК – сама простота, Сам. Если так, по сути, загвоздка – в истории, которой приходится себя воспроизводить. Загадочные вариации на тему, что-то вроде. Кусок этого, кусок того – и все варится в одном котле. Слышал о трансплантатах из свиных сердец? Их ДНК подправили, чтобы мы их не отторгали. Удивительно, да? А у Джесси Харкурт поджелудочная ламы. Знаешь, что я думаю об этом Кризисе Рождаемости? – рассуждал он. – Наше время истекло. Это последняя черта. Вспомни динозавров. Они вымерли, верно? И то же самое происходит сейчас с Homo Britannicus. – Он замолк, чтобы рыгнуть. – Мы развились до предела, приятель.
То же самое говорила та женщина по радио.
В детстве я пытался вообразить, как выглядела Земля, когда все начиналось миллионы лет назад. Целая планета буйства сплошных хвощей, динозавров и стоячих заводей. Даже ветер – не совсем ветер, а скопление вихрей голубого пара. Я представлял землетрясения, от которых трескалась земная кора, словно неудачное мамино суфле или экзема. Читал научно-фантастические комиксы. В них художники рисовали низшие формы жизни, вздорящие из-за господства. Их вечно изображали круглыми, с маленькими глазками на стебельках, и запускали какую-то взболтанную первичную бурду. Затем я мысленно видел, как время убыстряется и возникают крошечные создания с плавниками – не животные, но и не растения, какие-то жуткие промежуточные твари, нечто среднее, они переплетались и извивались. Пожирали друг друга и были пожираемы.
– Я однажды наблюдал, как богомол ест жука, – сказал я Норману. – Челюсти с хрустом сжались на боку. Они как механические тиски, челюсти насекомого. – Я изобразил, двумя пальцами пощипав Нормана за нос; Норман с напускным ужасом отпрянул и засмеялся. – Жук сражался не на жизнь, а на смерть, – продолжал я. – И пытался сопротивляться, даже когда у него осталась всего одна нога, висящая на ниточке. – Меня это тогда впечатлило. Такие вещи поражают, когда тебе шесть. А потом о них забываешь, пока что-то не стукнет в голову однажды вечером годы спустя, в баре после пары кружек. – Отбивался и боролся до последнего. А в конце осталась одна шевелящаяся задняя нога. – Норман искоса глядел на меня. – Так вот, это мы, верно? – продолжил я, вспомнив, почему подумал о богомоле. – Мы – эта шевелящаяся нога. Нас съедают живьем. Нас проглатывает время.
Он медленно кивнул:
– Ты прав, Сам. Значит, ты у нас немного философ, а?
Чтобы как-то сгладить это льстивое, но ошибочное впечатление, я бросил на собеседника один из своих задумчивых элвисовских взглядов, и Норман загоготал.
Об эволюции мне рассказывал отец – вернее, о своем представлении о ней. Вряд ли кто-то из нас тогда понимал, насколько это будет важно.
Еще до зобного камня и субботней работы у Харпера я страстно увлекался костным разделом биологии, подогреваемый находками на заднем дворе – длинном и узком клочке земли, оползавшем в сторону канала, черного, как кока-кола, который лениво тек по диагонали южной части нашего городка. И сад, и канал окружали жидкие изгороди бирючины и пыльные городские сорняки – выродившиеся одуванчики, лопухи, ворсянка и сорный иван-чай, мутировавшие так, что обходили все гербициды, которыми боролся с ними отец. Каждый сентябрь, примерно когда начиналась школа, ватные комки иван-чая, бесцельно дрейфовавшие в воздушных потоках, опускались на лужайку, словно корпия, пробуждая ту странную меланхолию, что сопровождает в городе смену времен года. По выходным, пока братья помогали отцу сражаться с сорняками, подрезать гортензии или окучивать ревень, я пробирался по перелопаченной земле, обходя полузарытые кучки кошачьего дерьма, чтобы раскопать более древние природные останки: раковины улиток, коровьи зубы, старые черепа воробьев или собачью бедренную кость, щербатую и дырявую, как жесткая губка. Возле канала я находил сухих жуков, мертвых стрекоз, окоченелые тела птиц, а однажды – даже три четверти лисы. Меня завораживали эти кальциевые обломки, дерзость их структуры.